Грешным делом, я до сих пор не могу понять, для чего уважаемому профессору Д. захотелось встревать в эту историю. Но тогда мне было не до размышлений. Эта заметка так неожиданно вдарила репортнра-неудачника по башке, что, как поется в песне, в глазах у него помутилось. И он, наверное, очень жалостливо поглядел на смеющегося Алешу и словно сквозь туман услышал его веселые слова:
— И потрудитесь, дорогой мой, многоуважаемый… — тут он опять назвал репортера по имени и отчеству, — написать письменное объяснение всего случившегося и через полчаса представить мне.
И репортер поплелся вон из редакторского кабинета.
Однако объяснение я смог представить не через полчаса, а лишь на следующий день. А за это время я скрупулезно перечитал все свои минские записки и передумал бог знает что. Прежде всего надо было установить, кто кого ввел в заблуждение: я ли редакцию, меня ли профессор. Но в моем репортаже все было точно так, как значилось в блокноте. Стало быть, я в спешке, возможно, записал что-либо не то? Или… Нет, этого не могло быть, я не мог допустить и мысли о том, что путаница, фальшь были внесены профессором Корчицем. Тогда что же могла случиться? Кто же был виноват? Я лихорадочно перебирал в памяти эпизод за эпизодом, как мы с Мишей разъезжали по разрушенному, только что начавшему подниматься из развалин городу, как догоняли вместе с Тимофеем Сазоновичем Горбу новым удравших было француженок, как сидели в кабинете Евгения Витольдовича Корчица и как я едва успевал записывать в блокнот его удивительные рассказы, а записывая, проникался к нему все большим уважением, переросшим в конце концов в истинный восторг перед этим добрым, жизнерадостным, энергичным, вездесущим человеком. Его, между прочим, давно уже занимал вопрос возможности применения хирургии к лечению грудной жабы и гипертонии. Когда мы так мило беседовали с ним, у него уже были большие, подтвержденные неоднократными опытами работы, которые он собирался обнародовать. Он был настолько убежден в этих своих теоретических изысканиях, что хоть сейчас готов был прооперировать человека, больного грудной жабой или гипертонией. Тогда я был здоров, как бык, а то бы не мешкая, без раздумий предложил себя к услугам Евгения Витольдовича. Ах, если бы тогда была у меня теперешняя гипертония! Я был так уверен в профессоре Корчице, в том, что он непременно вылечил бы меня, что ни с кем бы и советоваться не стал, даже с Мишей Славиным, и, не задумываясь, не колеблясь ни секунды, засунул бы свой блокнот в карман и со спокойной душой улегся бы на операционный стол.
К окончательному восторгу, граничащему с умилением, я пришел, помнится, когда профессор сказал:
— А скоро я отправлюсь в отпуск.
— Где вы собираетесь отдыхать? — спросил я.
— В разных местах, — сказал он. — Я, видите ли, дорогой мой, провожу свой отпуск в сельских и районных больницах. Сельские врачи очень нуждаются в консультациях, в советах. Там так много работы, любопытного, так много больных, которым надо срочно помочь!
— Как вы туда добираетесь? — спросил я, малость ошалев от такого объяснения.
— А как придется, — мило улыбнувшись, сказал он. — На поезде, на самолете, где в автомобиле, где на катере, где на лошадке. И, знаете, я прекрасно отдыхаю. Прекрасно!
Нет, он не хвастался. Я в этом могу поклясться. Но что же все-таки произошло? Что писать мне в своей объяснительной записке?
На следующее утро я пошел в редакцию. Настроение у меня было такое ужасное, будто меня туда тянули на аркане. Я нисколько не сомневался в том, что совершил нечто непоправимое, что Алеша непременно выгонит меня из еженедельника, демонически и дружески при этом хохоча. В записке, лежавшей в моем кармане, значилось, что я признаюсь в полнейшей своей медицинской безграмотности, что в репортаже описано лишь то, что было рассказано мне человеком, глубоко мною уважаемым, которому безгранично верил и продолжаю верить. Конечно, ответ этот никого не мог удовлетворить, поскольку причина ошибки, допущенной мною на страницах еженедельника и выявленная с таким глубоким сарказмом ведомственной газетой, не была мною выяснена или, как говорят, осознана до конца.
Итак, я приготовился к самому худшему и для храбрости даже принял "внутрь" в баре, что был в те славные времена на площади Пушкина, где было всегда так шумно и весело и где официантки, если бывала нужда, записывали нам в долг.
Первый, кого я встретил в редакции, был заведующий отделом информации Шинберг.
— Смотри! — радостно кричал он, размахивая перед моим носом какой-то бумажкой, — Смотри, смотри! Это же черт знает что! — Он был так возбужден и радостей, что долго еще махал и тряс над моей головой этой бумажкой.
Наконец Шинберг изнемог, запыхался, и мне удалось заполучить ее.
И я не поверил своим глазам.
На официальном бланке директора Минской хирургической клиники, ректора Минского медицинского института, доктора медицинских наук, профессора Корчица было написано примерно следующее: