Но вернемся к третьей операции, которая, как рассказал мне Евгений Витольдович, а я — читателям нашего еженедельника, длилась всего лишь минуту и сорок пять секунд. Надо сказать, что все три операции были, как их называют, неплановые, срочные, когда человеческая жизнь исчисляется мгновениями, держится на волоске. Все три пациента Евгения Витольдовича были ранены в сердце, и не было времени даже на то, чтобы их перевезти, а последнего даже перенести на несколько шагов с улицы за дверь в вестибюль, из которого он только что, закончив работу, вышел в полночь и упал на ступеньки с торчащим под лопаткой финским ножом.
Дальше события разворачивались с колоссальной кинематографической быстротой. Телефонный звонок в клинику, и вот профессор Корчиц, поднятый этим тревожным звонком с постели, как был в пижаме, лишь накинув на плечи пальто, схватив саквояж с инструментом, даже не успев зашнуровать ботинки, мчится на "виллисе" к месту трагедии.
И вот ярко освещенный подъезд министерства, умирающий на ступеньках человек. Профессор, выскочив из машины, на ходу сбрасывает пальто, засучивает рукава, распахивает саквояж, приказывает облить руки йодом и — спешит, спешит пробраться к сердцу. Надрез кожного покрова, руками ломает ребра, и вот оно, раненое сердце, и вот они, эти минута и сорок пять секунд. И лишь когда по истечении этих секунд сердце вновь на прежнем своем месте, Евгений Витольдович разрешает перенести раненого в вестибюль. Теперь уже легче. Можно передохнуть, забинтовать человека и отправить в уже стоящей возле подъезда "скорой помощи" в клинику.
Так все было той памятной предвесенней ночью в Минске, так был спасен Евгением Витольдовичем Корчицем обреченный на гибель человек, так рассказал мне об этом позднее сам профессор. Но я ничего этого в своем репортаже не описал. Только сообщил, что операция на сердце длилась столько-то времени. И скоро мне пришлось горько раскаяться, что зря я не описал, как было дело. Зря не сказал, какая это была срочная, безотлагательная операция, когда — вот уж воистину по-суворовски — промедление смерти подобно! Напиши я об этом, и, быть может, все пошло бы дальше совсем по-другому.
Однако если ты истинный неудачник и самим богом тебе от рождения, как деду Щукарю, положено нести на своем горбу этот многострадальный крест, ну если не до самой гробовой доски, то хотя бы до тех пор, пока ты не перестанешь воображать из себя этакого заматерелого волка-репортера, — так вот, если ты истинный неудачник, то разве ты можешь все предвидеть, предугадать, как репортаж твой, детище твое, может вдруг обернуться против тебя же самого да так шарахнуть тебя по твоему беспечному темени, что ты даже не успеешь узнать, с какой стороны он и вдарил по тебе.
Не прошло, наверное, недели после опубликования в нашем почтенном еженедельнике моего белорусского репортажа, как меня, прибывшего, помнится, в самом благостно-радостном состоянии в редакцию, потребовали к главному. Я тогда никак не мог понять, почему друзья мои и вообще все сотрудники еженедельника с таким сожалением, огорчением и растерянностью смотрят на меня. Особенно огорчен был Миша Славин. Он чуть не плакал, добрая душа, когда здоровался со мной, приговаривая:
— Ты только не волнуйся, все обойдется…
— Что обойдется? — спросил я настороженно.
— Да это самое… — огорченный Миша не находил слов.
— Что "это самое"? — нетерпеливо закричал я.
Тут-то меня и позвали к главному редактору, и Миша не успел объяснить, почему мне не нужно волноваться и "обойдется это самое".
Алеша встретил меня, оскалив в смехе все свои прекрасные зубы. Он и до сих пор так смеется, будто хочет похвастаться своими здоровыми, ровными, крепкими зубами.
— Вот полюбуйтесь, дорогой мой, многоуважаемый, — назвал он меня по имени и отчеству, — своими фантастическими измышлениями в области медицинских наук, в коих вы оказались на поверку совершенно несведущим человеком.
И с этими словами он протянул мне газету. Не такую уж, прямо скажем, влиятельную, но в области медицины кое-что значащую. И в этой газете я прочел заметку, где говорилось, что я (в заметке меня несколько раз язвительно называли бардом) оказал очень плохую услугу известному, многоуважаемому, достопочтенному и т. д. и т. п. профессору Корчицу, исказив, извратив все существующие доселе понятия и представления об операциях на сердце. Одним словом, явствовало из этой ядовитой заметки, так операции на сердце никогда не делались и не делаются, и я, стало быть, несчастный бард, поставил в неловкое положение К. В. Корчица. Но не менее ужасающее заключалось в подписи. Заметка была подписана генералом медицинской службы, известнейшим хирургом, доктором паук, профессором Д.