Однако все шло будто по заказу. Будто наш проницательный Алеша предвидел, что ошибки с его затеей произойти не может.
— Вставай! — радостно орал Миша.
Нескладный, в нижнем солдатском белье, с растрепанными русыми волосами, он метался, чуть не приплясывая, по комнате, наступая на завязки кальсон, и орал, словно оглашенный:
— Красота! Красотища-красота!
Было утро. Миша не врал: на улице была та самая красотища-красота, которой не хватало ему весь вчерашний день. На улице неистовствовал буран. Да какой! Одно загляденье. Вот что про этот буран написал я в своем репортаже: "Буран бушевал весь день, беснуясь, крутя снег, с каждым часом все свирепея. К полудню белая непроницаемая пелена закрыла от города старый петровский остров — Соломбалу. Все его доки, стрелы кранов, мачты отстаивающихся на зимовье малых и больших кораблей — все скрылось от взоров архангелогородцев". И дальше: "Рано утром ветер налетел на город, бросая в стены домой, в лица пешеходов колкий, сухой снег, срывая с заборов афиши о гастролях трансформатора Мартини".
Миша, вновь обвесившись со всех сторон аппаратурой, вихрем вылетел из гостиницы и растворился в снежном мареве. Он пропадал чуть ли не весь день, носясь по городу и фотографируя аэросани на Двине, корабли во льду, закуржавленные березы, людей, прячущих лица от стремительных вихрей снега. Я, вероятно, не ошибусь, если скажу, что в тот день на весь Архангельск Миша Славин был единственным человеком, с лица которого не сходила радостная, блаженная улыбка, так он веселился по поводу налетевшего на город бурана. Но как на эту радостную физиономию смотрели архангелогородцы? Один, вероятно, с недоуменном, другие — с осуждением, а третьи даже, быть может, с опаской: черт его знает, что это за блаженный вдруг появился на городских улицах?
Ах, как он был кстати для нас, этот буран!
А теперь — скорее в Москву, в редакцию. Промедление смерти подобно. Билеты для нас заказаны завхозом обкома, забронированы в кассе вокзала, стоящего на том берегу Двины. Подхватываем чемоданы, переправляемся через реку на ледоколе, стучимся в окошечко кассы, выдающей билеты по броне.
Вы помните, дорогой читатель, когда мы покупали в комиссионном магазине чудо-оптику, то отложили деньги на билеты в мягком вагоне? Я тогда просил вас обратить на это особое внимание. Так вот, словно в отместку за то, что мы так по-телячьи ликовали целый день, нас на железнодорожном вокзале поджидала довольно печальная новость: один билет для нас был забронирован в мягкий вагон, а второй, к великому нашему изумлению, оказался забронированным в вагон международный. Все бы ничего, но я, помните, купил навагу, а Миша — эту самую чудо-оптику, и денег мы, помните ли, оставили в обрез, только на два билета в мягком и тридцатку на еду. Мы могли перебраться в любой вагон. Даже в бесплацкартный. Но все билеты давно были проданы. Все, кроме наших двух. Но разница стоимости мягкого и международного билетов "съедала" последнюю нашу тридцатку.
Что было делать? Мы с Мишей до того ошалели, что долго не могли произнести ни слова. Вернуться в город и уехать на следующий день? Но из гостиницы мы выписаны, наш номер наверняка уже занят новыми постояльцами. И нужны будут деньги на завтрак, на обед, ужин, на оплату жилья. Нет, этот вариант отпадает. К тому же нам надо спешить. В редакции нас ждут. Продать навагу? Но кто ее здесь купит? И надо же было мне, дураку, приобретать этих замороженных рыбешек, черт бы их побрал! Миша тоже хорош: оптику, видите ли, надо было во что бы то ни стало купить ему.
— Ну что? — остервенело спрашиваю я у своего спутника.
— Давай поедем, — печально предлагает Миша.
— Две ночи и день не евши, не пивши?
— Неужели не вытерпим? — с сомнением, однако, спрашивает он.
— Вот и я то же думаю.
— Давай постараемся, а? — Миша ласково глядит в мои злые глаза.
И мне становится почему-то неловко перед ним. Словно это я все подстроил: не только навагу, погромыхивающую в моем пустом чемодане, но и эту чудо-оптику и неожиданную чехарду с билетами.
— Поехали, — отрешенно машу я рукой. — На фронте бывало и похуже.
— Конечно, — обрадованно подхватывает Миша. — В вагоне и тепло, и спать можно сколько хочешь.
И вот — лиха беда начало — едем.
Я — в мягком, Миша — в международном.
Ночь прошла вполне благополучно. Как в мягком, так и в международном. Мы с Мишей преспокойно выспались вместе со всем населением поезда.
А утром я понял, что жестоко просчитался. Прогадал. Миша ехал не только комфортабельнее, чем я. Он ехал один в купе. А это при нашем положении давало ему немалое преимущество передо мной. Он, если бы захотел, мог в своем одиноком, купе волком выть с голоду, произносить трагические монологи, метаться из угла в угол, жевать поясной ремень, прыгать с полки на полку. Одним словом — творить любые чудеса, и никто бы его не увидел и не услышал. Но каково было мне, когда я ехал сам-четверт! Скоро я понял весь ужас своего положения.