— Станичный. — Никита, сметая крошки с брюк, мрачно улыбнулся. — Не знаешь ты… А помощником — Жеребко Степка.
— Жеребко? Сашки Жеребко брат?
— Угу. Так не желаешь?
— Погоди. Но сам Сашка… Он же билеты нам с тобой в райкоме комсомола вручал.
— Сашка там… за Волгой. Да ты жри лучше! — ни с того ни с сего обиделся Никита. — Весь край твой целый почти.
Подтолкнул сковородку ближе к Сеньке, опять взялся за бутылку.
— Как хочешь, — налил себе одному. — Была бы честь оказана. А что за дело, ежели не секрет?
Вытер Сенька о тряпку пальцы, полез осторожно в карман.
— Донос вот… в полицию.
Никита отставил поднесенный было к губам стакан, подобрался как-то весь, строже стал глазами.
— От атамана нашего. Думаю, донос. Тащи бритву свою, раскроем.
Откашлялся Никита в кулак, перегнувшись через стол, задышал Сеньке в лицо самогонным жаром:
— Рехнулся? За такие фокусы, знаешь… веревка-Сенька огляделся: на загнетке, в стакане, — помазок и тут же торчал кончик красного бритвенного футляра. Вскочил, взял бритву. Никита не успел и рта раскрыть, как он подрезал конверт, извлек сложенный вдвое лист, из бухгалтерской книги. Развернул, пробежал глазами.
— Никита… — Проглотил что-то мешавшее в горле. — Ты послушай… «Господин начальник, докладываю вот какой случай. В хуторе нашем Кравцах завелась смутная личность. Жительствует у Апроськи Жихаревой, нашей хуторной, муж коей сражается супротив доблестных войск Гитлера — освободителя нашего. Пленный, сказывает. Проживает за мужа. Брехня чистая. Днями целыми вылеживается в хате вышеименованной Жихаревой Ефросиньи, а по ночам шатается по степи. Сбитый мотоциклист у нас на профиле — дело его рук…»
— Брешет? Или… в самом деле? — Никита выдавил бровями две глубокие складки на лбу.
— Погоди. — Сенька облизал сухие губы, взъерошил выгоревшие волосы, опять ткнулся в бумажку: — «В ту ночь воротился чуть свет. Усердно ведем с полицейским Гнединым Пашкой дозор за ним. Явная контра большевистская, господин начальник».
Никита громко рассмеялся, спросил:
— А кто у вас атаманит?
— Да там… Дед Акиндей.
— Одноглазый такой? Знаю… Кулак бывший.
Откинулся на спинку стула, помахивая начищенным сапогом, часто запыхтел сигаретой. Пахучий пепельный дым путался в светлых кольцах волос, окутывая голову, лез в глаза. Никита кривился, моргал, но дым упорно не отгонял.
Вошла мать с полным ведром. Покосилась на бутылку, прошлепала мелкими галошами к деревянной кадке, вылила воду^
— Накадили — топор вешай. Твоя коняка в огороде, Семен? — Отмахиваясь от дыма, подошла к столу. — Оглох? Лошадь, говорю, напоила. Изнудилась чисто.
— А, спасибо, тетя Анюта. Засиделись вот…
— Вижу… — Подвигала бесцельно по столу тарелку с хлебом, смела в ладонь крошки. — Угощаешь и товарища? Эх, Никита, Никита… И ты совесть терять свою стал…
— Слыхали уже. Рубаху достань из сундука. Пора мне…
Проводил насупленным взглядом ее до порога, глянул на Сеньку. Тот все так же сидел, свесив голову.
— Гм, чего скис?
Резко скрипнул под Сенькой рассохшийся табурет, серые глаза его вдруг потемнели, взялись огнем.
— Скачи, Никита, в хутор. Конь добрый. К матери моей. Она сама там передаст кому следует. А я до вечера дотяну, потом сбегаю в полицию. Ты вернешься. Ах, черт!
Сенька вскочил на ноги, табуретка грохнулась об печку. Дремавший на лежанке кот спросонок прыгнул на горячую плитку, шало замяукав, кинулся в дверь. Никита поддел его на лету сапогом, выругался.
— А мы голову себе ломаем — кто? кто? Душа горит. Никита! Такие хлопцы у нас в хуторе! И оружие есть… А вы тут в станице братву сколотите. Да мы у них, гадов, землю из-под ног рвать будем!
— Не горячись, — сядь. — Никита нахмурился и опять покосился на дверь. — Запечатай да отнеси, кому привез.
Сенька прищурился: шутит или всерьез? Опустил Никита глаза: потное, побуревшее от самогонки лицо €го заметно отходило, бледнело, уши одни, маленькие, хрящеватые, зло рдели по-прежнему.
— Трусишь?
Улыбнулся Никита, но глаз не поднял — искал что-то на полу и не находил. Потом, будто что вспомнив, сдвинул брови, ткнул потухшую сигарету в ножку стола, раздавил и швырнул ее в сковородку с недоеденной яичницей. Молча поднялся, скрипя сапогами, вышел. Сенька слышал, как он, отослав куда-то мать, поднялся по порожкам в дом.
«Шкурник, — наливался Сенька злобой. — Штаны и сапоги с убитого лейтенанта, поди, содрал… Самогонку жрет… Плохая Надька стала… Зануда».
Не помнил Сенька, как очутился во дворе. Схватился за дрючок, хотел прыгнуть в огород. Услышал позади:
— Вон калитка.
Никита стоял на крыльце, укладывал расческой волосы. На нем уже была полотняная белая рубаха со стоячим воротником; широкий лейтенантский ремень с двумя рядами дырочек придавал ему стройный, изящный вид.
— Постой, — сказал он, сбегая. — Не дури, Сенька… Поезжай сам домой. Ну, некогда… Да и дела не меняет это. Сегодня же воскресенье! В полиции ни одной собаки не найдешь, кроме дежурного. Точно говорю тебе. А бумажку эту оставь… ежели, конечно, хочешь. Завтра с утра отнесу, не тяжело. Как-нибудь отбрешусь.