Собирая на стол, мать заговорила совсем о другом. В это воскресенье, позавчера, прибегал на лошади Сенька Чубарь. Сидели тут в кухне, Никита угощал самогонкой. Расклеивали какой-то синий конверт. Привез его он, Сенька. Потом, когда тот ускакал, Никита разбудил в горнице отца, читали то письмо и с отцом. В ту ночь они вернулись домой поздно, трезвые.
— Он полицаем там, в Кравцах? — спросил Ленька.
— Не знаю. Белого на рукаве нету, как у наших.
Скрипнула калитка. Мать выглянула.
— Ну, несут черти уже.
Вошел безрукий. Поморгал со света, увидав Леньку, подсел к столу тоже.
Анюта молча поставила чашку с борщом и перед ним. Хлебал Макар неохотно, дергая носом, косился на сестру. Ленька догадался, что он ждет, пока мать выйдет из кухни. Только та за порог — заговорил, не отрываясь от еды:
— Батька вызывал к себе… Из-за шнура того. То да се, мол. Словом, Никишка раскопал его в сарае у вас. Ну и само собой… Оно ить шнур-то складской. Я признался. Отшматовал, говорю, сам я Леньке. Собираемся с ним чикомасов глушить на Кандыбином озере. Вот в эту воскресению.
— Лисовина за ериком подорвать, — не поднимая глаз, поправил Ленька.
— Ишь, ядрена корень, осечку, выходит, дал?
Почмокал удрученно Макар языком, почесал в заросшей «потылице», но тут же успокоил расстроенного племянника: мол, глушить чикомасов али подрывать лисовина — сатана одна, там шнура того, баз опутать можно.
— За что арестовали… ребят?
Отсунул Макар локтем неосиленную чашку, утерся пустым рукавом. Долго отрывал, чего с ним никогда не было, листок на закрутку от пожелтевшего свертка советской газеты. И так неудобно одной рукой, а когда бьет трясучка, и вовсе не клеится. Справился наконец. Смазал рукавом со лба пот, заговорил шепотом:
— В них-то, парень, вся и закавычка. Словили их аж во-он иде, под лесопитомником. На Салу. Рыбалить поехали на баркасе. С ними был оклунок с толом. А у Беркута — вовсе наган. Степка Жеребко сам из кармана вывернул. Будто он хотел и пальнуть в него. Слыхал, брехали там… А того самого шнуру и не оказалось в мешке. Вот оно откудова и несет.
Как угли в печке, блестели у Леньки глаза. Спросил дрогнувшим голосом:
— А что там, в питомнике?
— Баки с горючим. Бензин. Оно ить… К нему, словом, и греблись хлопцы.
Укладывая все хозяйство: зажигалку, бумагу — в кисет, глянул Леньке в лицо:
— Затем я и прибег. Оно ить, как сказать… Одинаковым голосом чтобы и брехать нам, парень, с тобой, во. Тебе тожеть придется побывать у батьки. Непременно придется.
Хотел Ленька подробнее выспросить обо всем случившемся, но вошла мать. Макар не стал дожидаться, пока она покрошит в мясо лук, полез из-за стола.
— Куда ты? А мясо?
— Не, не, сеструшка… Оно ить я мимоходом. Служба, сама знаешь.
— Беги, беги, «служба». Службу знаем вашу. Ка-плюжник. Хвост тоже не просыхает. Так и вывелись у той змеюки. Эх, Макар, Макар…
Сморщил Макар рожу, отмахнулся, как от конского слепня. Затыкая под ремень холостой рукав, валкой трусцой потопал со двора.
Не стал дообедывать и Ленька. Не мог сорвать с гвоздя кепку. Видать видал, как шевелились материны губы, — спрашивала что-то, — а голоса не слышал.
Глава тридцать четвертая
Так и ахнула Захаровна, увидав переступавшего порог кухни внука. Выронила на пол блюдечко, последнее из своей девичьей еще справы.
— Господи, головушка горькая.
Стояла, расставив руки. Куда кинуться? Не то к внуку, не то черепки подбирать. Опомнилась, закричала в голос:
— Лю-ба-а!. Любаша!
Из дому уже бежала мать — сама видала в окно, как Мишка входил в калитку. Смолой пристыла к сыну, не оторвать. Мишка вертел головой, пробуя ослабить ее руки — шею сдавили, дышать нечем.
— Мама, погоди… Да пусти…
Любовь Ивановна пытливо и с каким-то страхом глядела ему в глаза. И по мере того, как щеки его заливались огнем, а взгляд, обычно открытый и твердый, теперь таял, мяк, как воск в ладонях, и уходил, не давался, руки матери слабели и медленно сползали с сыновних плеч. Уткнулась в батистовый шарфик, так и ушла с опущенной головой, сгорбленная, в дом, не проронив ни слова.
Бабка металась по кухне с черепками, не зная, куда их девать.
— Беда-то какая, блюдечко… Ишо мать-покойница, прабабка твоя, покупала в Черкасском. Одно оставалось. Как зараз помню, голубенькая такая каемочка шла по краю…
Устало привалился к стенке Мишка. Тупое безразличие овладело им. Казалось, все случившееся в последние трое суток произошло не с ним, Мишкой, а с кем-то другим; он так ясно видел того, другого, и над обрывом Сала, кидающего в камыши камни, и в кабинете Ленькиного отца, и в гараже, и у коменданта…
Жевал Мишка что-то, пил пресное, теплое молоко. Внезапно подкатила тошнота. Еле успел выбежать из кухни. Выворачивало всего наизнанку. Нечем, зелень одна, горечь, а мутило, рвало. И уже плохо помнил, как бабка вытащила из чулана тюфяк, подушку, постелила в холодке за домом. Душная и знобкая темнота укутала его…