Посмeявшись, успокоившись, ясно обдумав дальнeйшие свои дeйствия, я положил третье, самое озорное, письмо в бумажник, а два остальных разорвал на мелкие клочки, бросил их в кусты сосeднего сквера, причем мигом слетeлось нeсколько воробьев, приняв их за крошки. Затeм, отправившись к себe в контору, я настукал письмо к Феликсу с подробными указаниями, куда и когда явиться, приложил двадцать марок и вышел опять. Мнe всегда трудно разжать пальцы, держащие письмо над щелью — это вродe того, как прыгнуть в холодную воду или в воздух с парашютом, — и теперь мнe было особенно трудно выпустить письмо, — я, помнится, переглотнул, зарябило под ложечкой, — и, все еще держа письмо в рукe, я пошел по улицe, остановился у слeдующего ящика, и повторилась та же история. Я пошел дальше, все еще нагруженный письмом, как бы сгибаясь под бременем этой огромной бeлой ноши, и снова через квартал увидeл ящик. Мнe уже надоeла моя нерeшительность — совершенно беспричинная и бессмысленная ввиду твердости моих намeрений, — быть может, просто физическая, машинальная нерeшительность, нежелание мышц ослабнуть, — или еще, как сказал бы марксистский комментатор (а марксизм подходит ближе всого к абсолютной истинe, да-с), нерeшительность собственника, все не могущего, такая уж традиция в крови, расстаться с имуществом, — причем в данном случаe имущество измeрялось не просто деньгами, которые я посылал, а той долей моей души, которую я вложил в строки письма. Но как бы там ни было, я колебания свои преодолeл, когда подходил к четвертому или пятому ящику, и знал с той же опредeленностью, как знаю сейчас, что напишу эту фразу, знал, что уж теперь навeрное опущу письмо в ящик — и даже сдeлаю потом этакий жестик, побью ладонь о ладонь, точно могли к перчаткам пристать какие-то пылинки от этого письма, уже брошенного, уже не моего, и потому и пыль от него тоже не моя, дeло сдeлано, все чисто, все кончено, — но письма я в ящик все-таки не бросил, а замер, еще согбенный под ношей, глядя исподлобья на двух дeвочек, игравших возлe меня на панели: они по очереди кидали стеклянно-радужный шарик, мeтя в ямку, там, гдe панель граничила с землей. Я выбрал младшую, — худенькую, темноволосую, в клeтчатом платьицe, как ей не было холодно в этот суровый февральский день? — и, потрепав ее по головe, сказал ей: «Вот что, дeтка, я плохо вижу, очень близорук, боюсь, что не попаду в щель, — опусти письмо за меня вон в тот ящик». Она посмотрeла, поднялась с корточек, у нее лицо было маленькое, прозрачно-блeдное и необыкновенно красивое, взяла письмо, чудно улыбнулась, хлопнув длинными рeсницами, и побeжала к ящику. Остального я не доглядeл, а пересeк улицу, — щурясь (это слeдует отмeтить), как будто дeйствительно плохо видeл, и это было искусство ради искусства, ибо я уже отошел далеко. На углу слeдующей площади я вошел в стеклянную будку и позвонил Ардалиону: мнe было необходимо кое-что предпринять по отношению к нему, я давно рeшил, что именно этот въeдливый портретист — единственный человeк, для меня опасный. Пускай психологи выясняют, навела ли меня притворная близорукость на мысль тотчас исполнить то, что я насчет Ардалиона давно задумал, или же напротив постоянное воспоминание о его опасных глазах толкнуло меня на изображение близорукости. Ах, кстати, кстати… она подрастет, эта дeвочка, будет хороша собой и вeроятно счастлива, и никогда не будет знать, в каком диковинном и страшном дeлe она послужила посредницей, — а впрочем возможно и другое: судьба, не терпящая такого бессознательного, наивного маклерства, завистливая судьба, у которой самой губа не дура, которая сама знает толк в мелком жульничествe, жестоко дeвочку эту покарает, за вмeшательство, а та станет удивляться, почему я такая несчастная, за что мнe это, и никогда, никогда, никогда ничего не поймет. Моя же совeсть чиста. Не я написал Феликсу, а он мнe, не я послал ему отвeт, а неизвeстный ребенок.
Когда я пришел в скромное, но приятное кафе, напротив которого, в скверe, бьет в лeтние вечера и как будто вертится муаровый фонтан, остроумно освeщаемый снизу разноцвeтными лампами (а теперь все было голо и тускло, и не цвeл фонтан, и в кафе толстые портьеры торжествовали побeду в классовой борьбe с бродячими сквозняками, — как я здорово пишу и, главное, спокоен, совершенно спокоен), когда я пришел, Ардалион уже там сидeл и, увидeв меня, поднял по-римски руку. Я снял перчатки, бeлое шелковое кашне и сeл рядом с Ардалионом, выложив на стол коробку дорогих папирос.
«Что скажете новенького?» — спросил Ардалион, всегда говоривший со мной шутовским тоном.
Я заказал кофе и начал примeрно так:
«Кое-что у меня для вас дeйствительно есть. Послeднее время, друг мой, меня мучит сознание, что вы погибаете. Мнe кажется, что из-за материальных невзгод и общей затхлости вашего быта талант ваш умирает, чахнет, не бьет ключом, все равно как теперь зимою не бьет цвeтной фонтан в скверe напротив».