— Убить тебя мало, скотину распутную! Позор какой матери на старости-то лет, дочь с квартирантом связалась. Марш сейчас же из дому! Марш, говорю!
Но Любаша не двигается с места, тело ее подрагивает от приглушенных рыданий, разорванный подол платья обнажает полусогнутую ногу выше колена. Эта полоска нежной и белой кожи, открытая глазу Устиньи Семеновны, снова всколыхивает в ней гнев. Охальник этот, Андрюшка, бесстыдно ласкал это чистое девичье тело, а для него ли растила и берегла Устинья Семеновна дочь?
— Ну что, что ты теперь будешь делать, дура? Выставлю я его сегодня, а ты так и останешься — ни девка, ни баба! И за что покарал меня господь?
Угрозы и ругательства сыплются на голову Любаши долго. Лишь позднее в голове Устиньи Семеновны мелькает мысль, что беду еще можно поправить, прикрыв грех дочери венцом. Но едва подумала об этом, на сердце становится еще муторней и тревожней. Что принесет женитьба Андрея и Любаши ей, Устинье Семеновне? Ведь ясно же, что зятек тотчас попытается изменить привычные, устоявшиеся порядки в доме?.. Да и к тому же, не сегодня-завтра его заберет милиция? Ославит на весь поселок пименовскую фамилию. Хотя… Это еще можно по-всякому повернуть, милицейское-то дело. Свидетели все свои, поселковые. Хуже другое: не лежит сердце Устиньи Семеновны к квартиранту, чужому парню.
Долго размышляет Устинья Семеновна, и все больше утверждается в неприятной ей мысли, что отказывать Андрюшке с квартиры сейчас нельзя. Выгони она его, а тут и откроется грех дочери, откроется, да и начнет расти на глазах у всех людей. Пусть даже ребенка не будет. Кто захочет с нею, такой-то, что в девках честь потеряла, идти под венец?
«Прибрать бы его к рукам, тогда еще — куда ни шло… Может, испробовать? — несмело думает Устинья Семеновна. — С бабьей-то хитростью да изворотливостью ни один мужик еще не сравнялся. Любке буду подсказывать на каждом шагу, что и как делать. Да и с Григорием их сведу, тот чуть что кулаком осторожненько пригрозит»…
— Вставай, дура, — толкает она ногой Любашу. — Вставай, вставай, ложись вон на койку, там нюни-то и разводи. За вас, остолопов, мать всегда думай, сами-то, как безмозглые…
В подступающих сумерках прибирает в избе, все еще вздыхая и раздумывая о происшедшем, прикрикивая иногда на Любашу, не сдержавшую громкий всхлип. Потом зажигает перед образами лампаду и опускается на колени.
— Господь наш всемогущий! Вразуми ты меня, верно ли делаю, не принимаю ли грех на душу, коль даю приют и родство антихристу? Всели в меня прояснение, мысли светлые и угодные тебе, но не забудь и о согрешившей рабе твоей Любови… Куда она, неразумная, без матери, кто подскажет ей слово истинное и не завистливое?
Молится, переходя на громкий полушепот, жарко и истово, стараясь обрести душевное равновесие. Сердцем верит опять, как и всегда в трудные минуты, что всесилен господь в своей помощи тем, кто горячо устремляет к нему мольбу свою.
Образ печального мученика на иконе молчалив и строг, но Устинья Семеновна чувствует, как спокойствие благодатно нисходит на нее через этот образ от всевышнего, невидимого для людей, но незримо присутствующего всюду.
Однако сколь полно ни отдается она молитве, в глубине сознания вертится назойливое: надо пойти к Григорию, рассказать все и посоветоваться… Ясно уловив в себе это желание, Устинья Семеновна облегченно вздыхает:
— Слава тебе, господи! Помог мне в разуменьях моих, избавил от бесплодных метаний…
И хотя в окна уже смотрит густая синева сумерек, она начинает собираться к Григорию.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Лишь в девятом часу находит Вера Копылова дом Татьяны Ивановны. Открывает сама хозяйка. Еще светло, и Вера замечает бледное, усталое лицо Татьяны Ивановны.
— От дел, наверное, вас отрываю… — виновато-застенчиво извиняется Вера, но Татьяна Ивановна перебивает ее, приветливо берет за руку:
— Проходи, проходи. Собаки у нас нет, страсть не люблю этого гавканья. Как нашла-то меня? Долго искала?
В голосе женщины столько доброты и радушия, что сразу как-то от сердца отлегло: вероятно, хороший человек эта женщина.
— Да вот сумела найти, — отвечает Вера, поднимаясь вслед за Татьяной Ивановной на крыльцо, выскобленное до искристой желтизны.
«Любит опрятность», — отмечает про себя Вера, приостанавливаясь, чтобы снять туфли. Татьяна Ивановна оглядывается от дверей.
— Это еще зачем? Или для показу мою я крыльцо? Надень, надень, в комнате-то пол прохладный.
Пришлось подчиниться хозяйке. И в комнатах Веру поражает все та же опрятность: свежие, словно праздничные занавески, до блеска натертый пол, а черное стекло приемника броско сверкает в золотистой оправе.
— Как хорошо у вас, уютно! — восклицает Вера, оглядываясь.
— Ну, какой уж там уют, — смущенно улыбается Татьяна Ивановна. — Четверо их у меня, орлов-то, а еще только двое в школу ходят. Трудно одной.
— А муж?
— Умер… Четвертый год одна, — скорбно вздыхает Татьяна Ивановна. Глаза ее, темные, с умной искоркой, влажнеют, вот-вот покажутся слезы. — На шахте работал он, в забое. Придавило обвалом, после больницы полтора месяца только и выдюжил…