О, что за дни были тогда, когда две эти молнии рассекли мой разум, что за ночи! Я больше не мог уснуть, срывался среди ночи с постели, осторожно спускался по лестнице, следя, чтобы она не заскрипела и никто не услышал, словно вор, открывал дверь и устремлялся прочь из дома. Я бродил по узеньким улочкам Кастро, на которых не было ни души, все двери были заперты, огни погашены, и прислушивался к спокойному дыханию спящего города. Лишь изредка музыканты, стоявшие у закрытого окна, играли на гитарах и лютнях, и их любовный плач, исполненный жалобы и мольбы, поднимался выше самого дома. И собаки поблизости тоже слушали пение, просыпались и лаяли. Но я презирал любовь и женщин. «Как только люди могут петь, – думал я. – Как сердце у них не разрывается, когда они узнают, откуда мы приходим, куда уходим, и что есть Бог». Я торопливо проходил мимо и, только добравшись до крепости, переводил дыхание. Мрачное и сердитое грохотало внизу море, яростно бросалось на стены и грызло их. Волны взмывали по стенам вверх, обдавали мне брызгами лоб, губы и руки, освежая меня. Часами простаивал я над пучиной морской, чувствуя, что она, а не земля, – моя мать. Только она может понять мою муку, потому что и сама такой же мукой мучится, не в силах уснуть. Она бьет, бьется, поражает себя в грудь, жаждет свободы, пытается сокрушить возвышающиеся перед ней стены и продвинуться дальше. Земля же – спокойная, уверенная, простая труженица, она расцветает, плодоносит, увядает, но не ведает страха. Она уверена: что бы ни случилось, из почвы ее снова явится весна. Морская же пучина, мать моя, лишена уверенности: она не цветет, не плодоносит, но стенает и мучится денно и нощно. Я слышал ее, она слышала меня, мы утешали друг друга, подбадривали друг друга. Когда уже близился рассвет и люди могли увидеть нас, я поспешно возвращался домой, ложился в постель, и горько-соленое счастье разливалось волнами по всему моему телу: я радовался, что сотворен не из земли, но из воды морской.
У жившей неподалеку соседки была обезьянка – бесстыжая, с красным задом и человеческими глазами. Соседке подарил ее на память старый бей из Александрии, потому как та была его подругой. Каждый день, проходя мимо, я видел, как обезьянка сидит, скорчившись, у порога на скамейке, ищет блох, чешется, чистит и жует фисташки. Прежде я останавливался, наблюдал за ее ужимками и смеялся: она казалась мне карикатурой на человека, добродушным, бесстыдным, лишенным таинственности созданием, на которое человек может беззаботно смотреть и смеяться. Теперь же меня охватил ужас, я шел другой дорогой, не в силах видеть ее: она позорила человека. Стало быть, она – моя бабушка? Я чувствовал стыд и гнев, чувствовал, как некое царство рушится внутри меня.
Стало быть, это и есть моя самая первая бабушка? Стало быть, таковы мои корни? Стало быть, Бог не породил меня, Бог не создал меня дланями своими и не дал мне дыхания своего, но обезьяна породила меня, из обезьяны в обезьяну переливая семя свое? Стало быть, я – сын не Божий, но обезьяний?
Мое разочарование и негодование длились несколько месяцев. Кто знает, – может быть, они длятся до сих пор. С одной стороны была обезьяна, с другой – архимандрит, между ними натянута веревка над хаосом, и я, покачиваясь, со страхом шел по этой веревке. Тяжкие это были часы. Наступили каникулы, и я, закрывшись дома с горой одолженных книг о животных, о растениях, о звездах, днем и ночью сидел, склонившись над ними, словно мучимый жаждой человек, который пьет из ручья, припав грудью к земле. Из дому я не выходил, намеренно обрив себе половину головы, а когда друзья приходили, чтобы взять меня с собою на прогулку, я выглядывал из окна, показывая наполовину обритую голову, и говорил: «Видите, выйти в таком виде я не могу!» И тут же снова погружался в чтение, с облегчением слыша смех друзей, которые удалялись, потешаясь надо мной.
Чем больше я набирался мудрости, тем больше горечи наполняло сердце мое. Подняв голову, я слышал визг моей соседки-обезьяны. А однажды она освободилась от веревки, выскочила из дому, взобралась на акацию, и когда я поднял глаза, то неожиданно увидел, что она наблюдает за мной, сидя между ветвей. Ужас охватил меня: никогда не приходилось мне видеть глаза столь человеческого. Исполненный кокетства и насмешливости глаз, не отрываясь, смотрел на меня – круглый, черный, неподвижный.