— Подожди, не горячись. Там, в науке, тоже классовые битвы идут. И нам обязательно необходимо побеждать и там. Без своих специалистов у нас, брат, ничего не выйдет. Сам знаешь, кадры решают все. Так что собирайся не мешкая и поезжай. Лучше тебя у меня сейчас под рукой никого нет.
— То есть как? Когда?..
— А вот сразу же и поедешь, сегодня. Дорога недалекая. Занятия на подготовительном факультете уже начались. Иди собирайся. Когда будешь приезжать домой, заходи, докладывай, как там. Хотя я и так знаю — своих не осрамишь. Путевка у Пластуна. Будь здоров!..
Снегопад прекратился ночью где-то еще около Брянска. Андрей стоял в коридорчике у окна, вспоминая, узнавая знакомые некогда места и приметы. Занимался над землей тусклый, серенький день. За окном вагона проплывали бесснежные, бесцветные декабрьские поля, голые леса и перелески. А ярко-зеленые пирамиды одиноких елей, четко выделяясь на рыжевато-сером фоне, рождали в душе тоскливую, как и эти бесснежные зимние поля и серенькое утро, терпкую печаль. «А куда, к кому и зачем я сейчас еду вот так, почти украдкой? — вдруг неожиданно подумалось Лысогору. — Кто и что меня там ждет? Что я буду искать и что найду там?» И ему вдруг остро захотелось сойти на первой же остановке, дождаться встречного поезда и возвратиться в Москву. Какое-то время, закрыв глаза, внутренне сопротивлялся этому желанию, мысленно выстраивая цепь логических доводов «за» и «против», и наконец подавил его. Подавил не логическими доводами все же, а каким-то необъяснимым ощущением того, что ехать ему нужно. Просто
Уставившись взглядом в серое степное безлюдье, лишь изредка нарушавшееся мельканием белых, красных, зеленых огоньков станций, разъездов, встречных поездов, Андрей вспоминал, как он, учась в Старгороде, почти каждую субботу после лекции спешил домой, в Терногородку. Торопился на воскресенье к маме, чтобы и ей помочь, и самому запастись на целую неделю коржиками, луковицей, десятком картофелин и в воскресенье на ночь снова вернуться в город, в общежитие.
По прямой, около пятидесяти километров, шел сначала старгородским лесом, потом такими же, похожими на эти, безлюдными и печальными осенними полями. Впрочем, как когда. Бывали эти поля и весенними, и летними, и белыми-белыми зимними. Неподалеку от Терногородки снова шагал по лесу узенькой тропинкой уже вечером, а то и вовсе впотьмах. И теперь, стоит лишь прищурить глаза и сосредоточиться, они снова предстанут перед тобой, те печальные, тихие, осенние поля в изумрудных полосках озими, ржавых палках подсолнухов и кукурузных, стеблей, серых пажитях и сочно-черных полосках зяби, с темной стеной далекой зубчатой лесной гряды на горизонте, с угасающей вечерней зарей на западе. Бледная, печальная вечерняя заря. Печаль полей… Он где-то читал что-то такое. Какой-то, кажется, рассказ. Давным-давно. Потому что сам рассказ совсем, начисто выветрился из памяти. И остались только два слова: «Печаль полей…» Почти всегда, когда вспоминался ему далекий Старгородский институт, всплывали в памяти эти субботние и воскресные путешествия, родные, чаще почему-то осенние, пустые поля. «Печаль полей»… Почему они, эти слова, всегда всплывали на фоне той далекой вечерней зари над терногородским лесом? Может, он именно тогда где-то вычитал их? А может, слились с этой зарей в воспоминаниях и чувствах значительно позже? А может, они и не вычитаны вовсе? Кажется, была еще какая-то песня, в которой звучала печаль полей или же печальная заря, и… это он помнит отчетливо… еще и «матери печальная рука»… Кто его знает? Достаточно того, что при воспоминании об этих словах все его тело вдруг наливалось тяжелой усталостью, колени сводило давней болью, ступни ног начинали гореть, натруженные быстрым шагом, горели исхлестанные холодным ветром щеки… А он все шел и шел, ступая широко, порывисто, и, несмотря на усталость, торопился, не разрешая себе ни на минуту расслабиться, остановиться, потому что тогда станет еще тяжелее.