Она медленно достала из сумочки безопасную бритву в яркой обёртке, так же неспешно высвободила её из упаковочных конвертиков — один из них был прозрачным, — убрала их, бритву дала мне и одновременно подставила запястье ладошкой кверху.
— Чиркни лезвием вот здесь, поперёк жилок, — Рена показала, где именно следовало сделать надрез.
— Зачем? — удивился я.
— Никаких «зачем», — широко улыбнулась Рена, — ты ведь обещал.
Но вместо надреза я вожделеющими своими губами прикоснулся к её запястью:
— Не буду, не могу я причинить тебе боль.
Рена засмеялась, заглянула мне в глаза своими, затуманенными умиленьем, и, взяв у меня бритву, провела ею по руке; на белом её запястье тут же появилась алая кровь.
— Знаешь ли ты, что в артерию кровь не втекает, а входит прерывистыми волнами, как вода выливается из бутылки с узким горлышком? Каждая волна за короткое время расширяет стенки артерии и стремится вперёд, отталкиваясь от последующих волн. Дай-ка руку, — велела Рена, глядя на меня улыбающимися глазами и прежним способом — опять же поперёк жил, надрезала мне руку. И крепко прижала её к своей руке.
— Лео, — шепнула Рена, прижавшись ко мне, — моя кровь течёт сейчас к твоему сердцу, ты чувствуешь? Я ощущаю струение твоей крови по моим жилам. Эта мысль сводит меня с ума.
По телу пробежала непередаваемая сладостная дрожь, охватившая всё моё существо. Мы стояли, поглощённые, возможно, важностью, возможно, торжественностью минуты, свободной рукой я прижал Рену к груди и, кажется, чувствовал неудержимый безумный бег своей закипающей желанием крови к её нежному сердцу; Рена потянулась багровыми страстными губами к моим губам. Наши губы слились. Это длилось долго. Я исступлённо целовал её, крепче и крепче сжимал в объятьях, словно пытаясь уместить в сердце, втиснуть в самую глубину души. Самозабвенно и горячечно шептал:
— Ты дорога мне, Рена, и будешь дорога вовеки, я буду любить и защищать тебя до последнего своего вздоха; да, ты дорога мне, мне дороги все, кто тебе близок, кто тебя окружает, кто соприкасается с тобой и с кем соприкасаешься ты, всё, что тебя радует, волнует и восхищает.
Я говорил ей бессвязные эти слова в дебрях аллей парка имени Кирова, и где-то далеко, не то за оградой парка, в одной из припаркованных на улице машин, не то из какой-то высотки звучал магнитофон, и до нас доносилась песня: «Ах, пленили меня эти синие, синие очи, я забыть их не в силах…», и она была про Рену, про её синие, синие глаза. Я испытывал признательность Армену за свою удачу, за своё счастье. Та ресторанная история представлялась мне забавным приключением, декламация стихов о Карабахе — невинным розыгрышем, посвящение девушкам, скроенное по мотивам «Дон Жуана» — мальчишеской шуткой.
Рена сказала по телефону:
— Завтра познакомлю тебя со своими родными. — И засмеялась.
— Рен, я последнее время не различаю, где ты шутишь, а где серьёзна. Ты это всерьёз?
— Не хочешь — не буду знакомить, — опять засмеялась она, тихонько добавила: «Цавед танем» и положила трубку.
«Она вправду решила свести меня с ума, — смеясь, подумал я, — и, к счастью, у неё это получается».
Назавтра она пришла с ясной сияющей улыбкой во всё лицо. Волосы красиво собраны на затылке, беломраморная лебяжья шея открыта; она торжественно села напротив и вынула из сумочки целую пачку фотоснимков.
— Здесь вся моя родня, — с улыбкой сказала она, раскладывая фотографии на столе. — Прошу познакомиться. Пока что заочно, — со смехом уточнила она. Я принялся рассматривать карточки.
— Это мой брат Расим, он пятью годами старше меня и работает в энциклопедии. Похож на меня?
— Немного. — С фотографии из-под чёрных бровей на меня хмуро смотрел брат Рены — высокий, широкоплечий, с ухоженными чёрными усами. Глаза у него тоже были чёрные, выразительные. Да, улавливалось отдалённое сходство с Реной. Но, пожалуй, сестра Эсмира с юной своей красотой больше походила на Рену, различала их смуглость Эсмиры. На продолговатом, овальном смуглом личике немного великовато выглядел рот с припухлыми, как у Рены, губами, причём нижняя была чуть более пухлой.
— На четыре года моложе меня, учится в девятом классе, — положив тёплую ладошку мне на руку, склонившись у моего плеча к столу, обдавая меня несказанным своим дыханием и жаром мягкой груди, поясняла Рена. — Страшно избалованная, потому что младшенькая в доме, мы её без памяти любим. А язык… Язычок у неё длинный, острый. День её не вижу — до смерти скучаю.
На другом снимке Эсмира сидела в кресле — нога на ногу, чёрные прямые волосы ниспадают на ворот, а со вкусом сшитое платье облегает её ладную фигурку, подчёркивая острые маленькие грудки. Своими крупного прекрасного разреза глазами, с насмешливой улыбкой на припухлых губках она смотрела прямо на меня.