Это тот самый сборник “Стихотворения”, который дважды подарил мне Тарковский зимой. Судя по дате под надписью “Дорогому Семе с давней воскресшей дружбой и пожеланием счастья А.Т.”, отвозил меня А.Т. 11 мая. Значит, спешила я в Москву, и очень спешила, числа 15-го.
Тарковский понуро вышел со мной на улицу ловить такси, безнадежно приговаривая:
— Мы видели лося, но кто мне поверит без вас? Никто не поверит.
Тут наконец, не вдаваясь в подробности, я должна объяснить, почему такси, а не электричка, почему я пишу: “меня брали с собой”, “меня везли” и т. п. Все, к сожалению, крайне просто: с 34 своих лет не умею пользоваться общественным транспортом и переходить улицы. Чуткий Арсений Александрович, как правило, доводил меня до угла Серафимовича и голосовал. Он обстоятельно наказывал таксисту или, реже, леваку, где меня надо высадить, чтобы мне не пришлось переходить дорогу. Несколько раз Тарковский ездил со мной, видимо, хотя он мне в этом не признавался, повидаться с Липкиным. Каждая передача меня “из рук в руки”, как он шутил, здороваясь с Семеном Израилевичем, происходила возле метро “Динамо”. Тарковский отпускал такси, и мы, если не холодно, беседовали тут же, в скверике. Вернее, они беседовали. Чаще всего на литературные и политические темы. В эти полчаса или час я себя не чувствовала лишней, но умела отключать слух (чему только не самообучишься, подолгу живя в доме творчества) и отключала. Мне было о чем подумать, — именно литературно-политическая тема и занимала меня, но не теоретически, а практически. Наговорившись, Тарковский на такси же возвращался в Переделкино, а мы с Семеном Израилевичем — на “конспиративную квартиру” к его младшему брату Мише.
В 1974-м мы обсуждали в Мишиной комнате, в коммуналке, как и через кого передать на Запад рукопись Гроссмана “Жизнь и судьба”. Роман и хранился у Миши, о чем уже написал сам Липкин. Технику переправки “Жизни и судьбы” разрабатывать в доме творчества мы, естественно, опасались. “Конспиративной квартирой” комнату Миши я назвала не случайно. У нас имелись ключи, и мы приезжали на “конспиративную” тогда, когда математик Михаил Израилевич бывал на службе в ЦСУ. Я уже с зимы 1967-го знала, что роман спрятан у него, но он не должен был знать, что я об этом знаю. Чем не конспирация? Узнал же Миша, что я знаю, как раз в тот день, когда мы с Тарковским видели лося, когда я приехала уже за “Жизнью и судьбой” — передать Войновичу, чтобы роман с его помощью попал за границу.
Естественно, я не посвящала Тарковского в причину моих выездов в город. Естественно и то, что Арсений Александрович удивлялся:
— И чего вам, Инна, без конца шастать в Москву к Семе? Пусть падишах сам к вам ездит и на подольше.
Еще раз хочется сказать о характере нашей с Тарковским дружбы — легкость и очарование общения состояли, главным образом, в отсутствии каких-либо взаимообязательств. Тарковский в те годы уже многим покровительствовал, писал внутренние рецензии, рекомендации и прочая. Узнав, что моя книжка стихов с 69-го года без движения валяется в “Совписе”, предложил:
— Инна, а не хотите ли, чтобы я вмешался? Теперь я кое-какой имею вес.
— Отказываюсь наотрез.
Тарковский неполнозвучную рифму “вес — наотрез” принял с откровенно радостным облегчением. Он и без того хлопотал то за одного, то за другого, но хлопоты его явно тяготили. Да и приятно, думаю, ему было сознавать, что моя к нему привязанность — бесцельна. Он к тому времени, как мне кажется, изрядно устал от “целенаправленных”. Любопытно еще одно: стоило мне с Липкиным куда-нибудь уехать надолго или оставаться в доме творчества “Переделкино” в июле-августе, когда Тарковские жили в Голицыне, как я об Арсении Александровиче забывала напрочь. А если разговор заходил о нем, то исключительно о его стихах. Трудно было даже представить себе, что как только съедемся в Переделкине, снова будем почти неразлучны. Вот такая странность и, как я вскоре узнала, — с обеих сторон.
О лосе и забытом в саду платоновском “Чевенгуре” я вспомнила лишь на обратном пути, незадолго до ужина. Я сразу побежала к “читальне”, но “Чевенгур” исчез. Потом, не поднимаясь к себе, направилась к Тарковскому, а вдруг он прибрал книгу. Уже в начале коридора я услышала возбужденный, почти плачущий голос Арсения Александровича:
— Да, видел, видел я лося, я первым и заметил его. Вот вернется Лиснянская, спросите…
“Неужели, бедный, целые пять часов доказывает, спорит, чуть ли не плачет”, — промелькнуло у меня в голове, и я решила прийти ему на помощь. Беспардонно, без стука, распахнула дверь:
— Арсений Александрович, вы рассказали, как мы видели лося?
— Не верят! — Тарковский полулежал, как всегда, в пижаме. Татьяна и еще какая-то домотворческая знакомая, кто — не помню, — сидели напротив него.
— То есть как не верят? — сочувственно возмутилась я.
— На территории дома творчества, — оборвала мое свидетельское показание Татьяна, — не могло быть лося.
— Верно, ты еще скажешь, что у нас и галлюцинации общие? — уже взорвался Тарковский.