Надо ли показывать интонационное сходство двух первых строк этого совершеннейшего стихотворения с двумя первыми стихами моего “Зеркала”. Нечего и рассуждать о преимуществах “Стекла” перед “Зеркалом”. Но я не в силах скрыть счастья от сознания, что своими стихами подвигла Тарковского на такое огромное по охвату обозримого и необозримого русского времени стихотворение. Оно настолько идеально, что я и не сразу заметила, что это сонет.
— Арсений Александрович, — ловлю я себя на том, что в эту минуту обращаюсь к нему не мысленно, а вслух, словно он рядом, — хочу вам сказать: может, вы и оттолкнулись от моего “Зеркала”, но в те сумерки и вы ошиблись и меня позже ввели в заблуждение. Интонация первых строк ваша, я тут ни при чем. Вы давным-давно написали:
Терзай меня — не изменюсь в лице.
Помимо бесчисленных шахматных партий весной 75-го года, в начале мая у нас появилось еще одно совместное занятие: мы с Тарковским читали вслух “Чевенгур” Платонова. Уже зимой моя дочь снабжала нас “тамиздатом” или, как теперь говорят, текстами “из-за бугра”. Май стоял на редкость теплый и сухой.
На территории дома творчества еще не было комфортабельного корпуса с однокомнатными квартирного типа номерами. Напротив коттеджа, что нынче смотрит на ярко-кирпичное трехэтажное здание, прозванное “обкомом”, зеленела довольно большая квадратная полянка с, кажется, теннисной сеткой посередине. В теннис же тогда никто и не играл. Изредка, по субботам и воскресеньям, писательские дети использовали корт как волейбольную площадку. Вправо от этого коттеджа и полянки тянулись узкие аллеи с вишневыми деревцами и совсем юными яблоньками. Меж ними и оградой, отделяющей территорию дома творчества от улицы Серафимовича, шла тропа, ровно очерченная кустарником шиповника и кое-где возвышающимся жасмином. Такая же кустарниковая полоса существовала и слева от корта, почти перед самым забором, отделяющим дом творчества от дачи (тогда, кажется, писателя Лидина). Так вот, между забором и двумя кустами жасмина в землю был вбит продолговатый стол и скамейка с двухдосочной спинкой, на скамью падала тень уже лидинской березы.
Это место мы и облюбовали для чтения “Чевенгура”. Чтение продвигалось по-черепашьи, ибо мы почти над каждой фразой заливались смехом. На самом деле “Чевенгур” — вещь трагическая, но написана так, что не смеяться, особенно если читаешь друг другу вслух, просто невозможно. Хохотали до слез над запутавшимся в вожжах военного коммунизма простосердечным Копенкиным и его рыцарством по отношению к Розе Люксембург. Когда наступал черед Тарковского, ему приходилось то и дело протирать запотевавшие от смеха очки. Платок всегда был безупречно чист, все мелкое, да и рубашки Тарковский стирал сам. Мы обосновывались за столом на скамейке часов в одиннадцать дня и оставались в своей укромной, на свежем воздухе, читальне почти до самого обеда.
В один из полдней, когда читала я, Тарковский вдруг воскликнул шепотом:
— Тише, лось!
Я подняла голову: шагах в пятнадцати от нас на короткой травке действительно стоял светло-желтый, видимо, совсем молодой лось и смотрел в нашу сторону. Длилось это буквально мгновенье, а может быть, секунд 15–20. Лось отвернулся от нас, понесся, и скорее перелетел, чем перепрыгнул под прямым углом ограду на улицу. Какие-то еще секунды мы, ошеломленные, помолчали. Тарковский заговорил первым:
— Мы видели лося! Мы видели лося! А вам, как назло, надо сегодня, да уже прямо сейчас, ехать к Семе, — Тарковский заметил, что я озабоченно взглянула на часы. — Мне же никто не поверит, если вы сейчас уедете, ну кто мне поверит, что мы видели лося? Перезвоните падишаху, останьтесь. Я же вас к нему третьего дня возил. Инна, как же мне быть? Сил нет именно сейчас сажать вас в такси. Кто же мне поверит, что мы видели лося?
Но я поднялась и заторопилась. Большая хозяйственная сумка, куда я бросила сигареты, спички и деньги на дорогу, была при мне. “Чевенгур” же был забыт на столе. Дня за три до этого полдня Тарковский и в самом деле отвозил меня в Москву, он сказал Липкину:
— Семочка, вот тебе твоя Инна из рук в руки, и вот тебе моя книга.