— Что значит — увожу? — возмущенно опешила я. — Это меня Сема увел и, как видите, в никуда. И при чем тут множественное число? — Я уже не могла остановиться. — Если мое беззаконное положение называется “увожу чужих мужей”, то что они — цыплята, которых я собираюсь на шампур нанизывать? Я очень люблю Арсения Александровича, но могла бы его разве что усыновить.
“Цыплятами” и “усыновлением” я думала, хоть и была оскорблена, рассмешить Татьяну, но не уязвить. Я уже потом поняла, хотя пишу об этом в начале своей воспоминательной повести, что Татьяна Озерская — не просто ревнивая жена, но и — ревнивая мать.
Сквозь положенные на щеки румяна проступил естественный густой румянец и разлился по всему лицу Татьяны, а светлые глаза ледовито блеснули:
— Интересная, между прочим, у вас дружба. Когда вас нет в близко обозримом пространстве, Арсений никогда и не вспоминает о вас, никогда и ни с кем.
— Я в этом и не сомневаюсь. Со мной то же самое.
— Так кому нужна такая дружба? Вы здесь, что ли, школьница на каникулах? Инна, отдалитесь, придумайте что угодно, я больше не допущу, мне надоело.
— Хорошо, Татьяна Алексеевна, у меня и без того предостаточно личных и всяческих неувязок. Вы правы. Я-то дорожила именно такой дружбой. Теперь непринужденному общению — конец. А любовь к поэту вовсе не предполагает личного контакта. Для этого существуют книги.
Помнится, день рождения Ахматовой мы отметили в довольно обширной компании за полдником. Был и Липкин, приехал ко мне на целую неделю. На другой день мы вместе с переводчицей Хильдой Ангаровой, так получилось, справляли мой день рождения в буфете, пестро и диковинно расписанном поэтессой Нателлой Горской. Арсений Александрович зашел в буфет без Татьяны, выпил за меня рюмочку коньяку и удалился. Но этого, говоря по совести, я и не заметила. Я была счастлива — Семен Израилевич рядом, и печальна — моя Лена не со мной, а проводит лето в излюбленном рыбацком поселке на Рижском взморье. Думала ли я, что в 1989-м мне предстоит такая длинная, прерываемая короткими встречами, разлука с дочерью. Думать не думала, а вот наговорила себе еще в семидесятых: “Под небо Иерусалима / Моя устремилась родня”. Но с чего я о себе вне связи с темой? Внезапно смекнулось, что судьбу наговаривают самим себе не только крупные поэты, но и “рядовые”, как умно в 79-м году определила меня в своем наиглупейшем телефонном разговоре партчиновница-поэтесса по поводу того, что я подписалась под письмом известных литераторов-“метропольцев” о возможном выходе из союза писателей.
Уже вечером в моем “пенале” Семен меня спросил, что с Арсиком и почему Таня меня не поздравила, как обычно? Через два дня я ему во всех подробностях рассказала, но тогда отмахнулась: кто их знает? На самом деле я попросту испугалась: а вдруг и Сема взревнует? В прошлом месяце он же изумился часам, как мне в деньрожденьевский вечер уже почудилось, изумился подозрительно: “Откуда такая щедрость? прежде в чем в чем, но в щедрости Арсика нельзя было упрекнуть”.
25 июня Семен Израилевич с Арсением Александровичем после завтрака гуляли, а вечером мы не были званы, но Липкин не удивился, он дней рождений не запоминает, помнит дни рождения только — наиближайших друзей, особенно тех, кого уже нет, например, Гроссмана. А 26 июня славный, тихий Алеша — сын Татьяны, увез Тарковских в Голицыно.
Почти всю осень мы с Липкиным провели в Нальчике. А в конце ноября, погостив с недельку у Петровых, я вернулась в Переделкино. Тарковские там уже были.
Татьяна вовсе не желала внешней ссоры, встретились мы культурно. Тарковский любезно напомнил:
— Верно, надо закончить нетленку.
Я так же любезно ответила:
— Буду счастлива иметь полную кассету с вашими стихами в вашем исполнении, но я и кассету и магнитофон оставила у Леночки, в Химках. Сегодня же позвоню, чтобы привезла послезавтра (“послезавтра”, значит, должна была быть суббота или воскресенье).
Татьяна же была явно удовлетворена моей неулыбчивостью и тем, что я уселась за когда-то привычный для меня стол слева от входа в столовую, спиной к ним и лицом к стеклянной стенке, к уже разлапистому снегу на елях. После каждого обеда, да и после ужина, с виду как и прежде, под мраморной лестницей мы с Тарковским выкуривали по сигарете, а то и по две подряд, однако возникшее еще летом напряжение как бы снесло веселую пену цветенья нашей дружбы. Если сравнить дружащих с двумя рядом стоящими деревьями, то корнями с Тарковским мы не соприкасались, естественно, — и стволами, разве что кронами в пору беспечного цветенья, не размышляющего о плодах. Но какое право я имею говорить от имени деревьев? Кто докажет, что они не мыслят и не чувствуют. Кто докажет, что не знала та райская яблоня, расцветая, что ее будущий плод — запретен, и что…