Но слава Богу, я не из рая была изгнана, а из неглубокой дружбы. Если разобраться, Тарковский всего считаные разы, походя или неожиданно для самого себя раскрывал мне свою изболевшуюся душу, никогда не делился своими замыслами и планами, друзьями. Виткович — то самое исключение, которое подтверждает правило. И все же теперь я понимаю, что мы тогда были дороги и нужны друг другу и что наше приятельство было насильственно прервано.
При доделывании Тарковским “нетленки”, как я уже говорила, кто-нибудь присутствовал, исчезли шутки, поддразнивания, язвословье в мой или в адрес других стихотворцев, если он по недоразумению или по старой памяти на запись приходил один.
На последнюю “дозапись” Тарковский пришел с поэтессой Надеждой Григорьевой. Вскоре меня вызвали к телефону, к разговору, короткому и незначительному. Выйдя из телефонной кабинки, я решила сбегать в столовую за кипятком — угостить кофеем. И вдруг в коридоре, на дверях Татьяны, увидела записку, чуть ли не плакат: “Таня! Я с Надей Григорьевой у Лиснянской”. Вот тут уже я вскипела. Забыла о кипятке для кофе, с одышкой поднялась по мраморной лестнице, упершись в красную ковровую дорожку, точно впервые ее увидела. Почему-то постучалась в свою же комнату. Тарковский держал в руках законченную без меня кассету, отрывая или отламывая от нее для нетленки уголок, какой — до сих пор не знаю.
— Спасибо, — поблагодарила я, взяв протянутую мне кассету, но, видимо, так “поблагодарила”, что морщины на лице Тарковского разгладились и побледнели:
— Что еще стряслось, Инна, кто вам звонил?
— Никто, Арсений Александрович, будьте так добры, останьтесь без Нади всего на полминуты.
Надежда Григорьева, моя сверстница, небольшого роста, с блестящими влажно-коричневыми глазами, ожидающими то ли чуда, то ли удара, безобидчиво вышла. А я тихим, ровным голосом, хотя во мне все клокотало от негодованья, медленно заговорила:
— Разве вам мало тех унижений, которые мне приходится проглатывать уже какой год из-за моей, как вы выражаетесь, “лишней” жизни? (Я и помнить в ту минуту не хотела, что Тарковский этой шуткой умерял мою горечь), вам-то я, собственно, кем прихожусь? — никем. Почему же вы меня унижаете, вывешиваете объяснительные плакаты, отправляясь ко мне. За что вы-то извиняетесь? Уходите и больше никогда, никогда моего порога не переступайте. Не-же-ла-ю, — по слогам произнесла я, как он однажды: об-од-ном, — будем, как вначале, раскланиваться — и только.
— Нет, — сказал Тарковский, — с вами я прекращаю здороваться, — и ушел.
Я была чудовищно несправедлива. На дворе уже отметеливался февраль. С Липкиным, как повелось, перед старым Новым годом на два срока в Малеевку не поехала. Что Тарковского? Я и Липкина-то до конца понять не могла. Мне необходимо было оставаться вблизи Москвы из-за хлопот перед въездом в дом, и я настаивала, чтобы Семен Израилевич переменил малеевскую путевку на переделкинскую. Но он ничего менять не умеет, ни планов, ни места пребывания. Да и любую бытовую трудность преодолеть не в состоянии.
— Ладно, — грозилась я, — въеду в квартиру — на порог не пущу.
Теперь, вспоминая наши разлады, он смеется:
— Это было в эпоху, когда я носил фамилию Напорогонепущуйский.
Но в тот февраль, а тем более — с начала марта, мне было не до смеху. Но это, как теперь любят говорить, “мои проблемы”, а не Тарковского.
Он все-таки, в последний раз, зашел в мою, тогда угловую комнату № 21, вместе с Людмилой Копыловой:
— Если бы не Людочка, я бы не переступил вашего порога. Насколько я понимаю, вам хотя бы еще денек придется пробыть в койке. А Людочка привезла два экземпляра рукописи для “Совписа”. Так почему бы вам не почитать рукопись? Ну, выздоравливайте, всего вам доброго. — И вышел.
Людочка улыбнулась всем своим молодым прекрасным русским обликом: глазами небесно-речного цвета, высоким гладким лбом, рядом ровных ослепительно-снежных зубов и даже пестрой косыночкой, повязанной в виде приподнятого кокошника над пепельными волосами, затянутыми бубликом чуть ниже затылка:
— Инна, милая, рукопись — предлог, придуманный Арсением Александровичем, он рассказал, какая у вас беда с потерей документов, просил вам помочь. Коли знала б, я и сама бы вызвалась. И еще он велел уговорить вас хоть денек отлежаться. Ему врач со “скорой” объяснил, что вы отказались от больницы.
— Да, Тарковский заботливый, — подтвердила я, думая не о нем, — но мне не больница нужна, да ладно, Людочка, доживем до завтра…
— Инна, милая (она всегда, обращаясь, прибавляла к имени “милая” или “милый”), завтра я за вами приеду, и мы отправимся в Моссовет, в архиве отыщем, прошу вас, Инна, милая, не убивайтесь.
— Я и не убиваюсь. Пусть мертвая, а в этот чертов кооператив въеду.
Здесь я просто не в состоянии не сказать хоть несколько слов о Людмиле Копыловой.