Никогда Праведный Судия Неба не был прошен с такою усердною молитвою о пощаде, как в сию минуту; никогда жизнь не была толико желательною и вместе ужасною, как в сию минуту; никогда воздух не наполнялся толико воплями, как в сию минуту. Отцы и матери искали детей своих — и заплаканными глазами не видели их. Дети искали родителей своих и вместо их обнимали колена чуждые.
Наконец мрачное безмолвие воцарилось. На лице каждого можно прочитать было:
Не так страшен лев, раздраженный убегающею от него добычею, как войска французские, вошедшие в Москву. Но дабы изъявить радость свою по вступлении своем в оную, ввечеру весь Кремлевский дворец осветили (иллюминировали): они торжествовали, а добрые россы плакали и, посыпав пеплом главу свою, умоляли Небо о пощаде — в сем случае оно только было и защитником и помощником!
Уже ночь, одеянная мраком и ужасом, ниспустилась — и искусственные огни озаряли токмо пагубные пути злодеев. Сон бежал от глаз наших далеко. С трепетом ожидали горшей участи. Скрывались под покровом домов своих, не надеясь увидеть их более, прощались с каждою бездушною вещью. Но смрад и дым[73]
, проникая в самые сокровенные убежища, порождал горестное предчувствие — лишиться всего. Одна мысль: умереть за Отечество, не даваясь в руки неприятеля, разгоняла сии мрачные предчувствия.Вдруг пламя, осветившее печальные верхи домов, возвестило о разрушении великолепных зданий. Сокровища, стяжание многих веков, мгновенно пожирались. Подобно огненной реке, лиющейся по воздуху, с дома на церковь, с церкви на дом, оно увеселяло взоры злодеев. Вооруженные мечом и пламенем, они бегали из дома в дом — губили все тяжелое, уносили все драгоценное и легкое.
Страх привел в недоумение — бывший долгое время в сильном замешательстве и ужасе, решился наконец, взявши семилетнюю дочь, несколько хлеба и посуды, идти на новую квартиру к жене моей. Едва успел выйти из ворот, кинулись со всех сторон ко мне хищные звери французы с ружьями и обнаженными тесаками. Забывая о потере вещей, отнятых ими у меня, я думал только о спасении бывшей при мне дочери. Уже многие из них подходили к ней, делали невразумительные вопросы, брали и тащили за руки.
Бледная, отчаянная взывала громко ко мне, просила защиты, — но я был окружен толпою, сквозь которую не мог пробиться. Другие между тем спешили развязать отнятые у меня вещи. Найденные между ими деньги[74]
не столько их обрадовали, как куски хлеба. Они вырывали их друг у друга из рук — глотали, не жевавши.Сие смятение привлекло прочих, окружающих дочь мою, — она в ужасе подошла ко мне, обняла колени мои и упала без чувств. Во всяком другом сие зрелище могло бы возродить сострадание, но французы его не ведают; миролюбивые и человеколюбивые чувствования им неизвестны. Они подошли ко мне снова — и, угрожая смертию, принудили отдать все, что на мне было. Оставался один только крест, возложенный на меня еще при крещении. Я держался за него крепко — умолял их мне его оставить как единственное утешение христианина, но они не чувствовали цены сего утешения, а умели только ценить кусок золота.
Между тем я не мог не дивиться заботливости, с каковою один из них отдавал мне изорванные свои туфли, а другой — с плеч рубище. (Надеюсь, что черта сия многим любителям французов понравится.) Но я отверг их благодеяния — и хотел лучше не иметь стыда, нежели быть обязанным должною им за сию милость благодарностью. Крайность заставила меня воротиться на старую квартиру — там, одевшись снова, я опять пошел в намереваемое место, дабы там если не соединиться с женою, то по крайней мере узнать о ее положении.
Едва только дошел до Калужских ворот — встретил новую преграду. Целый отряд конницы кричал:
Дойдя до Краснохолмского моста, нашел его распущенным. Сие понудило меня выше сего моста решиться перейти реку вброд. Увидев же на другом берегу плавающий небольшой челнок, вознамерился, перейдя реку, взять его и переехать за дочерью, — как ни велика была опасность настоящая, но будущее угрожало большими.