— А как хорошо было бы умереть прямо сейчас, одномоментно, — переменил вдруг тему своего монолога Юрий Витальевич. — Чтобы — хлоп! — и слился с Абсолютом в своем бессмертии.
— Нет, Юрочка, — повторяла все свое Мария Александровна, — не умрешь ты. Я так чувствую.
Интуиция не подвела Марию Александровну: в этот раз писатель Мамлеев не умер. Когда опустилась ночь, он заметил, что что-то в палате переменилось, будто стало меньше на одну душу, воспринимающую бытие. Почти слепыми глазами он всматривался в красную темноту, где под белой простыней лежало тело его соседа, и через полчаса или час наконец удостоверился в том, что он — недышащий труп.
Юрий Витальевич нажал на кнопку у кровати, загорелся рыжий огонек. Нажал снова, но никто не шел и даже не собирался.
— С мертвецом придется спать, — пробухтел себе в коротенькие белесые усы Мамлеев. — Страшно.
Сказав, а вернее прошептав это замечание, он уснул крепким и почти здоровым сном.
Кто бы ни утверждал обратное, но смерть и сводящий с ума страх перед ней — центральное, если не единственное содержание всех книг Мамлеева. «Субъект, которого описывает Мамлеев, либо мертв, либо субституирует мертвое, либо заполняет интересом к смерти все свое бытие»[10], — пишет один анонимный читатель его ранней прозы[11].
Даже в романе «Московский гамбит», этой шизофренично-идеалистической картинке из жизни советского культурного андеграунда, ни с того ни с сего появляется смертельно больной персонаж: в книге он кажется чужеродным элементом, но без него сама книга оказалась бы чужеродным элементом в библиографии Мамлеева.
Сам Мамлеев к концу жизни стал категорически отрицать свой некроцентризм. Читатель еще не раз заметит, что Юрий Витальевич вообще любил переписывать собственную биографию, как творческую, так и личную, но сейчас хотелось бы привести такое его симптоматичное высказывание: «Однажды два человека сказали мне, что роман „Шатуны“ спас их от самоубийства. Сквозь кромешную тьму прорывается свет. Он — в подтексте. Получилось так, что даже в „Шатунах“, самом страшном моем произведении, нет смерти, но есть бессмертие»[12]. «Мои произведения не оставляют впечатления безысходности: в них нет смерти»[13], — настаивает Мамлеев в другом интервью.
Посвятив первую половину жизни созданию собственной мифологии с соответствующим мироощущением, вторую ее половину Мамлеев потратил на то, чтобы наполнить ее абсолютно посторонними смыслами, делая вид, будто для него неочевидно то, что очевидно анонимному автору, процитированному чуть выше.
Именно поэтому поздний Мамлеев замешан на бессчетных самоповторах — и в книгах, и в интервью (в беседах с журналистами он в прямом смысле слова повторяет одно и то же, будто заучив наизусть некоторые формулы): в уже созданной художественной вселенной не должно появляться ничего, что нарушило бы эту безумную герменевтику, наполняющую литературные первоисточники противоположным содержанием. Хотя друзья и приближенные Мамлеева оставили многочисленные свидетельства того, что Юрий Витальевич был предельно искренним в своих порывах, не стоит отметать и такие наблюдения: