– ещё один в «Царь-рыбе» богатырь, свидетельствующий, что неслучайно у Астафьева бликующее сопоставление русской сибирской породы с присадками и вкраплениями инородцев, ибо Грохотало этот – украинец.
Точнее: «недобитый бандеровец»…
Тут надо учесть, во-первых, что отношение Астафьева к украинцам заложено ещё с войны, на которой воевал он рядом с ними плечо к плечу и научился чувствовать их душевный настрой, и, во-вторых, – что пишет Астафьев фигуру сибирского «бандеровца» в 70-е годы, когда никому и в голову не приходит то, во что превратятся русско-украинские отношения треть века спустя.
Теперь же, треть века спустя, когда бандеровцы в самостийной Украине не то что реабилитированы, а возведены чуть не в ранг национальных героев, – нужна от читателя особенная чуткость и точность в понимании того, что именно вкладывает Астафьев в свой украинский эпизод… и вообще в «национальный вопрос».
Учтём: в бандеровцы рыбак Грохотало угодил случайно, в их действиях участвовал по принуждению. Приговорённый Советской властью к многолетнему заключению, Советской властью досрочно выпущен, в Сибири остался по своей воле, «осибирячился». А самое важное! – иногда в горькую минуту, не исключено, что в подпитии, рыбак Грохотало повторяет, «уронив большое лицо на студенисто вывалившуюся в разрез рубахи грудь: – Маты… маты…»
Пронзительная эта нота вплетается в общую «песнь судьбы», объединяющую «всех нас». Тут и гордость за всесибирскую солидарность (за то, что «малоросс осибирячился»), и сочувствие его боли (которую не избыть никогда), и – чисто русское («нелогичное») сострадание ему в горьком нашем побратимстве.
Так вот, чтобы закончить с «национальным вопросом». Никакой великорусской державности и никакой неприязни к «инородцам» в душевном составе Астафьева сроду не было (и нет в его текстах). А была (и есть в текстах) чисто русская широкая бесшабашность и неаккуратность в прикосновении к этим саднящим точкам (чего, мол, грузины обиделись, русским-то от меня куда хлеще достаётся). Главное же в «Царь-рыбе» – азартное искушение включить и украинца в общесибирский конкурс на роль самого крутого представителя рода человеческого в состязании с Природой.
Украинского тут – не так уж много. Разве что – до юмора доходящий гигантизм масштабов. Если жрёт – то отхватывая зубами по полбуханки. Если храпит – то так, что мечется костёр. Если плывёт в лодке – так бочкой выпятив грудь (которая уже не кажется «пухлой»). Достойный претендент на звание Царя Природы, хотя и не без изъяна, заключающегося в некотором недоборе изящества.
Каковой изъян немедля компенсируется в фигуре ещё одного ловца. Это старший командоров брат по имени Игнатьич. Тут к железной хватке прибавляются ещё и точность профессионального расчёта, выучка и выдержка мастера (за что ему – ради вящей убедительности контраста – смертельно завидует младший брательник Командор).
Игнатьич, кажется, и есть отобранный Астафьевым из шеренги крутых мужиков чемпион человеческой силы и фарта, именно ему доведётся выйти на итоговый поединок с природой, которую представляет – мы уже поняли, кто.
Царь-рыба. Но не похожая на ту стерлядку, которой размахивал, похваляясь, бросовый человечишка – непотребный Дамка.
Тут масштаб наконец-то достигает мечтаемых пределов гигантомании: на доисторического ящера похожа рыбина. Эдакий боровище. И материал, наконец-то, делается под стать камню и железу. Чешуя скрежещет, панцирь словно отлит из бетона. И силища – такая, что Игнатьич ни вытянуть не может эту загадку природы, ни освободиться от неё.
И тут в глубине природного чуда обнаруживается обескураживающий провал. Не умные глаза зверя видны под царским черепом, а поросячьи глазки, бессмысленно-сытые. И эта царица вод, эта махина плоти, словно опоясанная цепью бензопилы, – выкармливается речным хламом, вырастает, «на козявках и вьюнцах» и ничего иного в себе не таит?
Самое страшное: человек и осётр, Венец природы и Царь-рыба, – никак не могут расцепиться. И рад бы уже человек отпустить рыбу, а не в силах: они оба в ловушке. «В общей ловушке». Их караулит одна и та же мучительная смерть. И если задуматься, что смерть эта, кара эта, настигает человека за грехи, и даже за полузабытый грех, по молодости совершённый, в коем уже давно человек покаялся, – всё равно возмездие неотвратимо. Ибо кто без греха?
Философский ступор разверзается меж; стрежнем и омутом. Не вписать эту сцены ни в кудрявую фактуру рыбацких баек, ни в системную стройность какого-никакого реализма, хоть социалистического, хоть критического. Разве что в интуицию писательской жены Марьи: ты сам-то понимаешь, что написал?
Стремясь понять это, я ставлю ключевую астафьевскую сцену в контекст другой философски насыщенной повести, которой в 50-е годы зачитывалась и бредила вся наша читающая страна, это – «Старик и море» Хемингуэя.