И там, и тут – поединок человека и рыбы, вырастающий до философского вопроса о жизни и смерти. Но там, у Хемингуэя, спор разворачивается в сверкающей голубизне моря-неба, это спор равных, достойных и ясных друг для друга начал. А тут сцепились начала в мутной, вязкой, тёмной хляби, и не видно ни смысла, ни надежды в этом… даже не столкновении, а в спутывании безысходностей.
Страшно подумать о глубинной безнадёге, которая обнаруживается в мёртвой точке астафьевского повествования, об этой мёртвой хватке природы, объявившей о себе обессиленным претендентам: «Ничья!» – об этой топи, ушедшей из-под ног и завершившей таёжный сюжет повести горькой нотой непоправимого сиротства.
Но тут, рассекая безнадёгу воплями транзистора, появляется на бережку «меж; Сурнихой и Опарихой» невесть откуда взявшаяся кодла молодецки сложенных «туристов» в разноцветных плавках; они поют: «Я люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново!» – открывая Астафьеву новый фронт работ. И Астафьев разворачивает повествование ко второй части, замечая не без досадливой брезгливости: «Летит чёрное перо».
Переформировывая действующие силы для второго противостояния, Астафьев отводит их на исходные позиции. И природу, и человека. Возвращает в состояние, когда они ещё не были покалечены в первых стычках.
Природа, освобождаясь от пут и крючков, возвращается к растительной невозмутимости. Стебелёк подпирает чашечку цветка, в чашечке мерцает поднятая из мёрзлой глубины земли тоненькая прозрачная ледышка. Вот нагреет её солнышко, и ледышка обернётся в каплю…
В каплю! – радостно рифмуется в нашем читательском подсознании.
Человек же отступает в детство. Аким, хорошо знакомый нам по мелям рыбной ловли и глубине чушанских колдобин, предстаёт подростком, мальчиком в ряду братьев-сестёр и в общении с матерью.
Виртуозно описанная фигурка матери замыкает этот союз нетронутой природы и не тронувшегося духом человека. Девочка-долганка, певшая артельные песенки и весело рожавшая от кого понравится, – погибает от последствий аборта; она страдает телом, но не духом, и отходит счастливая, так и не поняв, что с ней (и за что) происходит.
Артель, промышлявшая рыбу по заказам северной стройки и обиходившая временный стан по названию Боганида, – аннулируется с прекращением строительства. Становище исчезает буквально, только белое пятно печи странно светится среди чёрных остатков брошенного и развалившегося жилья. Но это не катастрофа – это естественное убывание жизненного цикла, подобное тому, как падает и уходит в землю капля. Закрыли дорогу – чёрт с ней! Век дороги не было в Заполярье и ещё пусть век не будет. А будет – жизнь по вековым ритуалам.
– этот артельный пир описан у Астафьева с таким размахом и с такой тщательностью, с какой разве что Гомер живописал щит Ахилла. Неизменна святость ритуала! Даже когда порядок раздачи приходится подкорректировать. Раньше было так: первым к еде подходит охотник, самый нужный в становье человек, затем парни, после – старики и бабы, бросовый народ. Новая власть объяснила: здесь не полудикое становье, здесь бригада, и бригада советская, между прочим. Вперёд надо пропускать детей, потому что дети наше будущее.
И ладно! Пропустили вперёд детей, порядок остался. Потому что «будущее» и «прошлое» не слишком различимы в таком нетронутом существовании. Неподражаема «круговая» ирония, с которой Астафьев пишет такую смену ориентиров в бытии, не знающем смены ориентиров. Смакует артель уху и смотрит только, как бы не появились чужаки, которые до поры до времени имеют два облика: «бродяга» и «арестант».
Ничего, нагрянут и другие.
Другие – почище этих. А главное – позагадочней. И чует Астафьев, что с приходом этих, других, грозит его равноприродному миру настоящая гибель.
Поминки чует.
И готовит он для этих поминок настоящее, прощальное угощение. Это уже не рыба, снулая от безнадёжной борьбы, а мясо, живое, жаркое, кровавое, – плоть Хозяина Тайги.
Поединок с медведем – как новая шкала насилия, новая проба сил между человеком и природой. С той стороны – медведь, ненавидящий охотника, и не без оснований. С этой стороны – всё тот же неисследимо обаятельный Аким, потерявший сознание от пережитого стресса – после собственного выстрела упавший на тушу застреленного им в упор медведя.
Написана эта схватка – со свойственной Астафьеву «гомеровской» безмерностью детализации, граничащей с медицинской экспертизой.
Но самое существенное здесь – экспертиза человеческая. То, как реагируют на кровавый поединок (то есть на охотничий эпизод) свидетели, мало похожие на привычных Астафьеву «бродяг и арестантов».