Читаем Откровенные рассказы полковника Платова о знакомых и даже родственниках полностью

Не поцелуев, конечно. Царский поцелуйный обряд — без губ, только выдвинуть щеку, к этой щеке осторожным касанием — очередная солдатская кожа. Раз, два, три. Мимо.

Но все равно — нужно выстоять! Солдаты подсчитывали, возвратясь в окоп и радостно навертывая снова пахучие, скоробленные портянки.

— Бывает, стало быть, и царю работа…

— А ничего, скажи на милость! Стоит, шпорой дзыкает, хоть бы что. Сотню за сотней…

Лукичев (что прибыл только что из лазарета после второго ранения) сказал сумрачно (он, как вернулся, все такой сумрачный, не узнать парня):

— Это что! Вот бы его с покойниками нашими христосоваться заставить. С теми одними, что Брусилов намеднись положил, — и то в год бы не управился. А ежели всех, что за два года…

Кто-то из землянки (не видать) отозвался:

— Да еще калек пригнать, да раненых с лазаретов… Ермоленко, ефрейтор, попытался повернуть лукичевское на другое направление:

— А что ты думаешь? Читал я в Четьи-Минеях, как на гауптвахте сидел: был монах в кои времена, так он именно такое занятие имел: ходил ночами по городу — в городе, видишь ли, мор был, люди на улицах неприбранные валялись. Ходил, говорю, и как увидит покойника, сейчас ему: "Вставай, брат, похристосуемся".

— И вставали?

— Попробуй не встать! Он же святой был.

— Оживлял, стало быть?

Ермоленко сплюнул и окрысился:

— Сказал тоже, голова с мозгами! Смерть — от Бога небось. Оживлять стало быть, против Бога идти. Разве монаху это доступно? Христосовался, говорю: поцелует — и опять, стало быть, покойник бух, на прежнее место.

— Как мы в окоп.

Помолчали. Определенно зря встрял в разговор Ермоленко.

— А я о другом, братцы. Иуда Скариотский один раз Христа поцеловал, и то совесть зазрила: удавился… Какова ж у энтого совесть? Сказал такое слово (про Иуду) Селиващев, горнист. Дронов доложил по начальству.

* * *

Две недели спустя за отличие в бою с немцами при мызе Клейндорф (так, по крайней мере, в приказе было означено) получил Дронов третий крест и нашивки. А еще через сколько-то месяцев полк, растрепанный газовой атакой, отвели в дальний тыл, и Дронов, с тремя крестами, уехал в Гатчину, под самую столицу, в школу прапорщиков.

— За Богом молитва, за царем служба не пропадает, — сказал в напутствие ротный, капитан Карпович.

Служба, может быть, и не пропала б, да царь сам пропал. Как это случилось, Дронов сразу никак не мог в понятие взять, тем более что до тех пор он ни о чем, кроме как о службе, фельдфебеле и — на самый высший случай — о ротном, не думал. С деревней от самой поры, как в солдаты взяли, переписки он не имел, так как возвращаться не думал, сразу же решив оставаться на сверхсрочной, а там, ежели Бог поможет, выбиваться в фельдфебели. Ну, а как известно, ежели назад смотреть — вперед не пройдешь.

Выше фельдфебельского звания и почета ему в ту пору и не мерещилось. А оно — видишь ты, куда повернуло. В господа офицеры! Ехал в Гатчину Дронов, не чуя себя от радости; в школе сразу стал на высокий счет у начальства. И вдруг — ударило: был царь — нет царя; триста лет стоял престол — и в одну ночь: фук! Ни за что не поверил бы Дронов, если бы сам, своими глазами не увидел, первый раз в жизни самовольно отлучившись на станцию в должный момент: поезд царский — вагоны синие, с императорскими золотыми кривоклювыми орлами, зеркальными огромными стеклами, и в окне, расплющив нос о стекло, в тужурке с полковничьими лейб-гусарскими — красивей на свете нет! — погонами, с поределым вихром над заморщившимся лбом — бывший.

Бывший: не обознаться! Один как перст: ни рядом, ни в соседних окнах никого. И на станции — ни почетного караула, ни встречи.

* * *

Дронову не было жаль, совсем даже напротив: отречение принял Дронов как горькую обиду себе. Точно не от царства — от него именно, трехкрестного солдата и будущего господина офицера, отрекся Николай Романов. Вспомнил, как готовился он к христосованию, как молил Христом Богом ротного, когда тот было отставил его: раскусана вшами была дроновская шея в сыпь, и капитан боялся, не почудится ли величеству, без вшивой привычки, зараза, ежели случаем глянет за ворот… И никак не мог простить императору Дронов этого воспоминания, и еще того, что себе же на шею, выходит, выдал Селиващева: революция, каторжных повыпустили.

И когда снова тронулся поезд и кучка рабочих, солдат и железнодорожников у водокачки, увидев за стеклом проплывающий «лик», закричала, вместе с ними закричал неистово Дронов:

— Долой!

* * *

— Долой!

Перейти на страницу:

Все книги серии Редкая книга

Похожие книги

Образы Италии
Образы Италии

Павел Павлович Муратов (1881 – 1950) – писатель, историк, хранитель отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, тонкий знаток европейской культуры. Над книгой «Образы Италии» писатель работал много лет, вплоть до 1924 года, когда в Берлине была опубликована окончательная редакция. С тех пор все новые поколения читателей открывают для себя муратовскую Италию: "не театр трагический или сентиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души". Изобразительный ряд в настоящем издании составляют произведения петербургского художника Нади Кузнецовой, работающей на стыке двух техник – фотографии и графики. В нее работах замечательно переданы тот особый свет, «итальянская пыль», которой по сей день напоен воздух страны, которая была для Павла Муратова духовной родиной.

Павел Павлович Муратов

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / История / Историческая проза / Прочее