Он ни к кому, кроме бедняков, не ездил на дом, этот известный профессор, не гонявшийся за практикой, и принимал больных только у себя на дому, но этот умоляющий зов тронул профессора, и он приехал.
Молодой женщине, с таким нетерпением и с такою надеждой ожидавшей приезда доктора, теперь сделалось невыразимо жутко и страшно. И она жаднее впивается своими скорбными глазами в это доброе и мягкое лицо и ее пугает значительное и серьезное его выражение. Ах, как долго, как бесконечно долго и как внимательно выслушивает он дыхание мальчика, приложив ухо к этой белой, мертвенно белой спине, на которой неуклюже торчат заострившиеся лопатки, и к этой бедной впалой груди с выдающимися ребрами. Наконец, он окончил, ласково и нежно потрепал мальчика по поблекшей щеке и проговорил несколько веселых, ободряющих слов…
— Беды большой нет… Он скоро поправится.
И Марья Евграфовна вся встрепенулась… Надежда закралась в ее измученное сердце. О, какими благодарными глазами глядит она теперь на профессора!
Но он как будто избегает ее взгляда, прописывает рецепт и обещает завтра заехать…
— Вот… пожалуйста! — лепечет она, протягивая пакетик.
Но профессор конфузится и не берет денег… Она, ведь, в некотором роде, коллега… Акушерка, живет своим трудом…
— До свидания…
Она идет за ним в коридор и голосом, полным трепета, едва слышным голосом спрашивает, чувствуя, как сжимается горло:
— Профессор… что… у него, у моего мальчика?
Профессор не сразу ответил на ее вопрос. По его взгляду, серьезному и грустному, бесконечно грустному, Марья Евграфовна почувствовала ответ и теперь испугалась и пожалела, зачем спрашивала. Сердце ее вдруг упало. Ноги подкашивались. Кровь совсем отлила от ее красивого моложавого лица.
— Послушайте… К чему отчаиваться! — порывисто и ласково сказал профессор, крепко сжимая ее руки. — Конечно, положение серьезно, но не безнадежное… Бывают случаи выздоровления и довольно часто…
— Бывают?.. Выздоравливают?
— Конечно… Процесс останавливается… Зарубцовка ткани…
— Зарубцовка ткани… Да, да… Я знаю такие случаи….
И надежда опять оживила ее. Ей так необходимо было верить. Иначе разве мыслимо было ухаживать вот два месяца за этим дорогим, единственным в мире близким существом, скрывать от него свою гнетущую скорбь, стараться быть веселой при мальчике, когда хотелось рыдать, и только по ночам, когда ребенок спал, давать волю своей беспредельной скорби, рыдать, уткнувшись в подушку и снова глядеть при томном свете лампады на мертвенное, осунувшееся лицо с заострившимися чертами, прислушиваться, нагнувшись к постели, к дыханию, похожему на какое-то странное хриплое булькание, вырывающееся из груди, снова терять надежду и снова обманывать себя надеждой.
— Я, профессор, хочу его увезти и как можно скорей за-границу… в Швейцарию… Вы советуете?..
— Что ж… отлично…
Профессор еще раз как-то особенно ласково пожал ей руку и ушел, обещая быть завтра утром.
— Мама! — позвал мальчик.
— Что, голубчик?
— Мама… что сказал этот добрый доктор? Ты смотри, всю правду скажи… не скрывай от меня…
И больной мальчик, опираясь тонкими ручонками, приподнялся на подушке и пытливо заглянул в лицо матери.
Она сперва храбро перенесла этот взгляд широко-открытых глаз, взгляд, полный мольбы о жизни, но через несколько мгновений отвернулась.
— Ты зачем отвернулась, мама? Боишься, что по твоему лицу я узнаю правду? — подозрительно спросил мальчик.
— Да что ты, милый мои… что ты, Вася… С ума сошел! Вовсе я и не думала отворачиваться! — с напускною веселостью поспешила ответить мать и, улыбаясь, прямо смотрела в лицо сына. — Доктор сказал, что ничего серьезного нет… Конечно, болезнь может затянуться, я не стану этого скрывать, но опасности никакой нет…
— Но, все-таки… у меня, мама, чахотка?.. — проговорил Вася, слышавший в Харькове, как врачи говорили о чахотке.
— Вот, глупый, вот мнительный… Ведь выдумал же: чахотка! Никакой чахотки нет… просто простуда… Плеврит…
И она имела храбрость — храбрость матери — засмеяться и так весело, что мальчик поверил ей.
И лицо его засияло тем выражением эгоистического довольства, которым отличаются лица опасно-больных.
— Я так и думал, что у меня не чахотка… Я умирать не хочу, мама… Вот уедем в Швейцарию… я поправлюсь… Не правда ли?
В дверь постучали.
— Войдите.
Явился Марк. Марья Евграфовна бросилась к нему на шею и, растроганная словами ребенка, нервно всхлипывала.
X
В первое мгновение Марк не сообразил причины этих внезапных слез и этой порывисто-нежной встречи сестры. В их отношениях никогда не было особенных нежностей. Марк к ним не располагал.
Он осторожно освободился из ее объятий и, глядя на измученную и взволнованную женщину с тем ласковым, слегка высокомерным снисхождением, с каким всегда относился к сестре, спросил с едва заметной тревогой в голосе:
— Да что с тобой, Маша? Отчего ты так…
Марья Евграфовна не дала договорить, сделав умоляющий жест.