Целый день Вася был в забытье, и надежда, закравшаяся было в сердце матери, давно сменилась ужасом перед чем-то роковым, страшным и неизбежным. Точно закаменевшая сидела она у кровати Васи, не спуская с него пристального взгляда, точно стараясь запомнить эти дорогие черты навеки. В комнате стояла мертвенная тишина. Только слышались хрипы, вылетавшие из груди ребенка. Павлищев, с красными от слез глазами, то останавливался у дверей, то ходил по зале, то останавливался у окна и бесцельно смотрел на красивую панораму гор.
И с губ его но-временам срывались слова:
— За что? За что?
Наступили сумерки. В спальне стоял полусвет.
Вдруг Вася очнулся и чуть слышно произнес:
— Мамочка… пить…
Марья Евграфовна поднесла к губам его ложку.
— Приподними…
Она обхватила его за шею и почувствовала почти холодное тело.
— Вася, свет мои, как ты себя чувствуешь? — почти крикнула она, вся охваченная ужасом и опуская снова мальчика на кровать.
Он поднял на мать потухающие кроткие глаза я прошептал:
— Лучше, мам…
И, не докончив слова, как-то глубоко и тяжело вздохнул и вытянулся.
— Вася! Вася! — раздирающим голосом крикнула мать и припала к его безжизненному телу, осыпая его лицо поцелуями.
Но ответа не было. Большие глаза глядели с каким-то удивленным спокойствием, и маленькое восковое личико имело выражение чего-то значительного и строгого.
Степан Ильич, обливаясь слезами, стоял около Марьи Евграфовны.
XVI
Священник, вызванный телеграммой из Женевы, два раза в день служил панихиды. Дьячок читал над телом псалтирь. В вилле пахло ладаном и духами.
Марья Евграфовна почти не отходила от гроба.
С выражением страдальческого недоумения и ужаса, застывшего на ее осунувшемся лице, она, вся в глубоком трауре, глядела широко-раскрытыми неподвижными глазами на дорогие черты покойника по целым часам и словно была в столбняке. Муха, садившаяся на лицо Васи, заставляла Марью Евграфовну заботливо обмахивать платком, точно она думала, что ее милый покойник может чувствовать.
С покорностью автомата двигалась она, когда Степан Ильич, плакавший, как малый ребенок, осторожно брал ее за руку и уводил в соседнюю комнату или на террасу и, усаживая в кресло, просил не предаваться отчаянью и не губить себя. Надо покориться року, как он ни ужасен… Надо жить…
Марья Евграфовна едва ли понимала, что ей говорит Павлищев, и едва ли видела тревожные, полные ласки, взгляды его. Она в эти дни почти ничего не ела, и только настояния Степана Ильича заставляли ее съесть что-нибудь. Затем она поднималась с места и, несмотря на просьбы Павлищева посидеть и отдохнуть, снова тихо шла в ту комнату, откуда среди тишины доносился монотонный, слегка гнусавый, голос дьячка.
Приблизившись к гробу, она опять, безмолвная, не роняя ни слезинки, словно закаменевшая в горе, смотрела на труп, смотрела долго и не могла оторвать глаз.
Это молчаливое отчаяние пугало Степана Ильича. Он боялся, как бы бедная женщина не сошла с ума, и эта мысль приводила его в ужас, терзая его сердце угрызениями совести и воспоминаниями о прошлом. И ему, как нарочно, с поразительной отчетливостью припоминался тот день, много лет тому назад, когда он прощался с молодой женщиной и уверял ее в любви, обещая выписать в Петербург, в то время, когда в его душе уже созрело решение бросить эту преданную, любящую женщину с двумя крошками на руках.
А потом? Эти трогательные ее письма, оставляемые без ответа… Эта умышленная забывчивость об ее судьбе. Господи! Неужели он мог быть таким подлецом!
«Да, и был им!» отвечал сам себе Павлищев и не находил оправдания. И ведь только случайно, благодаря этому Бугаеву, хотевшему припугнуть его, узнал он о существовании Марьи Евграфовны и своего сына.
Одного уж нет… Неужели погибнет и она? И он будет виновником двух жертв?..
Степан Ильич не оставлял Марью Евграфовну ни на одну минуту. Поздними вечерами он почти силой уводил се из комнаты, где лежал покойник, и умолял ее прилечь и отдохнуть. И Марья Евграфовна слушалась с трогательной покорностью и, не раздеваясь, ложилась на кровать и забывалась в коротком тяжелом сне.
Вид пустой Васиной кроватки в момент пробуждения заставлял несчастную мать вздрагивать и снова идти туда, к нему.
Но Степан Ильич, дежуривший большую часть у гроба, опять умолял ее возвращаться.
— Я только взгляну! — покорно просила она.
И она взглядывала в потемневшее, начинавшее уже разлагаться лицо, целовала его и снова глядела, пока Павлищев ее не уводил и не укладывал спать.
В раскрытые окна салона врывалась свежая душистая ночь. Мириады звезд меланхолически мигали с высоты темного купола, безучастные и равнодушные к этому людскому горю.
И Павлищев, с припухшими от слез и бессонницы глазами, часто подходил к окну, вдыхал этот чудный ночной воздух, полный предрассветной остроты, и мысли его становились чище и возвышеннее, и вся его прошлая, жизнь казалась ему бесцельной и преступной в эти ночи, полные какого-то жуткого одиночества, в комнате, где спал непробудным сном его сын.