И Марья Евграфовна, радостная, снова окрыленная надеждой, в восторге глядела на сына.
— Это Степан Ильич нашел для нас такое славное гнездышко! — проговорила она.
— Степан Ильич? Какой он добрый! Где он? Отчего он не ехал с нами?
— Он сидел в другом вагоне, Вася, и остановился в гостинице. Он, верно, скоро уедет отсюда! — почему-то прибавила Марья Евграфовна.
— Пошли за ним, мама. Я поблагодарю его за то, что он нашел такой чудный домик… Пошли, сейчас же пошли! Ведь, я позволил ему приходить к нам. Ну, и пусть придет! — капризно прибавил мальчик.
Через пять минут Павлищев уже был в комнате и в ответ на благодарность мальчика так нежно и порывисто целовал руку Васи, что тот видимо смягчился и, обращаясь к матери, произнес:
— Мама! Пригласи Степана Ильича завтракать с нами… И что не подают завтрака. Я есть хочу.
XV
Ах, какой это был ужасный месяц для Марьи Евграфовны! Что за мучительные дни и долгие, невыразимо долгие, почти бессонные ночи у изголовья умирающего ребенка!
Ни чудный воздух Глиона, ни разные средства, прописываемые врачом, ежедневно посещавшим маленькую виллу, ни заботливый уход не останавливали недуга. Он с страшною быстротой делал свое злое, бессовестное дело, разрушая организм ребенка. Лихорадки становились бурнее и продолжительнее, изнуряя исхудавшее тело, и мальчик таял, слабея с каждым днем. Он не поднимался с постели, беспомощно метался на ней, и тень смерти уже витала над ним, ожидая скорого своего торжества.
Даже и у Марьи Евграфовны исчезала всякая надежда, хотя доктор и не переставал говорить ей, что никакой непосредственной опасности нет и что выздоравливали и не такие больные. И, несмотря на то, что бедная мать чувствовала этот обман, она все-таки жадно внимала и уверенным авторитетным словам молодого врача, и мягким, успокаивающим словам Павлищева, — так ей хотелось верить, так ей хотелось быть обманутой! Не даром же она раз сказала Павлищеву, чтобы ей не говорили жестокой правды. Пусть лучше обманывают, чтоб не лишить ее возможности ухаживать за дорогим созданием и не выказывать перед ним своих душевных мук…
И она с истинным мужеством матери старалась казаться веселой перед Васей, шутила с ним, рассказывала ему сказки, рассуждала вместе с ним, как они проживут до осени в Глионе, а потом уедут в Италию, в тепло и затем, когда Вася поправится, вернутся в Россию.
И ни один мускул лица не выдавал ее душевных мук. Ни один звук голоса не вздрагивал от волнения. Надо было скрывать свои страдания от подозрительного и чуткого больного, и она скрывала их с тем героизмом, на который только способны матери.
И когда Марья Евграфовна чувствовала, что нервы ее больше не выдерживают, она отпрашивалась у Васи погулять на пять минут, выбегала в сад и там, в маленьком уголке, под платанами, безутешно рыдала.
Степан Ильич почти безотлучно дежурил в саду, или в соседней, с спальной комнате, готовый бежать в аптеку, если понадобится, в город для исполнения поручений и капризов Васи, всегда старавшийся утешить несчастную женщину. Но его успокоительные, мягкие слова не соответствовали его грустному виду. Он как-то осунулся и сразу постарел за это время, зная, что сына ему уже не вернуть никакими силами, и, случалось, плакал вместе с Марьей Евграфовной вместо того, чтобы подбодрить ее… Нервы его были совсем расшатаны. Теперь уж он даже и не хотел видеть Васю… Вид умирающего ребенка, которого он так безжалостно бросил и которого так сильно полюбил для того, чтоб снова потерять, возбуждал в нем страдания, проснувшейся совести и невыразимую жалость; при взгляде на заостренные черты изможденного личика, он чувствовал, как навертываются слезы на глаза, и торопился уйти из комнаты, куда призывало его иногда желание Васи поблагодарить Степана Ильича за те многочисленные игрушки, которые посылал ему ежедневно отец, желавший чем-нибудь скрасить последние дни умирающего. И когда Марья Евграфовна сообщала ему, что та или другая игрушка заняла Васю, что он улыбался и был доволен, Степан Ильич светлел и опять спускался в Монтре, чтоб купить что-нибудь новенькое, и возвращался с игрушками, фруктами и сластями.