Степан Ильич был настолько умен, что хорошо понимал действительное значение печати и ее похвал. Но он был «друг прессы», как он выразился однажды, выражая неудовольствие одному редактору за сообщение неверных сведений, — друг той прессы, которая «помогает, а не противодействует благим мерам и предначертаниям», и потому ничего не имел против, если пресса относилась сочувственно к его деятельности и сообщала о них верные сведения. И как ни ничтожно значение печати, а все-таки приятно читать сочувственные отзывы и похвалы газетчиков — они ведь прочтутся всей Россией и могут быть перепечатаны и за границей. Не мешают и верные сообщения о деятельности того учреждения, которым управляешь. Напротив. Гласность, умело управляемая, приносит большую пользу. Это, к сожалению, игнорируют многие люди, боящиеся печати. И, наконец, какой деятель совершенно равнодушен к общественному мнению, хотя бы оно и не имело никакого серьезного значения и могло выражаться только в известной форме?..
Так рассуждал Павлищев и, по правде сказать, очень был доволен, что газеты занимаются им и его ведомством. Правда, он иногда жаловался своим коллегам, что газеты не оставляют его в покое; но в этих жалобах чувствовалось тайное удовлетворение человека успеха, на которого обращено всеобщее внимание. Вдобавок и все сведения, появлявшиеся в печати, были почти всегда достоверными, благодаря тому, что попадали в газеты прямо из канцелярии. Новый директор, Марк, любезно сообщал все, что находил возможным, являвшемуся к нему ежедневно сотруднику «Кукушки».
Таким образом, «неверных сведений» или «преждевременных известий», столь нелюбимых общественными деятелями, быть и не могло, а если таковые и попадали изредка на столбцы газет и сопровождались не всегда уместными рассуждениями, то Марк, зорко следивший за газетами, как русскими, так и иностранными, отмечал такие статьи и докладывал о них Степану Ильичу.
Павлищев пробегал статью, презрительно щурил глаза и говорил, отбрасывая газету:- вранье и глупости!..
И добродушно прибавлял:
— Не стоит обращать внимание, Марк Евграфович.
Но Марк, отлично изучивший своего патрона и умевший играть на нем, как на клавикордах, почтительно «позволял себе заметить», что подобные статьи могут возбудить совсем превратные толки об его намерениях и действиях.
— Но газета эта не распространенная…
— Точно так, но все-таки возможно, что другие газеты перепечатают.
— Пошлите опровержение.
— Слушаю-с…
— Вам, кажется, всего этого мало, Марк Евграфыч? — смеясь, спрашивал Павлищев.
— Мне кажется, что если раз оставить без внимания такую выходку, то она может повториться.
И Марк продолжал ровным бесстрастным голосом, глядя своими большими и холодными черными глазами на Павлищева.
— Всем, ведь, известно, что вы, Степан Ильич, и все мы, под вашим руководством, действительно работаем без устали и изо всех сил стараемся сделать что-нибудь полезное… И вдруг какой-нибудь невежественный, ничему не учившийся писака…
— Они в самом деле воображают, что могут учить нас! — перебивал, несколько раздражаясь, Павлищев. — Пригласите ко мне редактора!
Популярность Степана Ильича распространялась; росла и его слава, как молодого и энергичного министра, и вместе с тем, как водится, увеличивался круг его недоброжелателей и завистников, утверждавших, что Павлищев — зазнавшийся выскочка, пускающий пыль в глаза, но пока еще ничего путного не сделавший… В чиновных кругах признавали, что он умный человек, но далеко не тот «феникс», о котором прокричали. Но главное обвинение было в том, что он имел блестящий успех. Этого простить ему не могли, как не могли простить и его уменья говорить ясно, толково и с тем убедительным, несколько наглым апломбом, который зачастую заменяет знание и импонирует малосведущих людей, и той самоуверенности, которая особенно сказывалась в отношениях с лицами высокого положения.