Читаем Открытая книга полностью

Казалось, что этому можно научиться в несколько дней. Казалось, что ничего не стоит повторить то, что делали эти гибкие, тонкие руки. Но я принималась за работу и через час, в отчаянии от собственной неловкости и грубости, бросала ее. Подобно тому как пианист, разучивая трудный пассаж, добивается того, чтобы слушатели не заметили, не поняли, насколько он труден, Лавров работал, казалось, почти машинально, руки его двигались как бы сами собой.

– Нужно, чтобы это делалось спинным мозгом, – как-то сказал он. – А головной, Татьяна Петровна, пригодится вам для другого.

Правда, вскоре я поняла, что Василий Федорович – это главным образом именно руки. Недаром же Рубакин серьезно утверждал, что у Лаврова ничего не получается в биохимии потому, что он каждый раз делает на один опыт больше, чем нужно. Но долго еще его виртуозная техника служила для меня недосягаемым образцом.


У Николая Васильевича я училась еще в Медицинском институте, и тогда, в студенческие годы, его способ научного руководства (заключавшийся в том, что он предоставлял своим ученикам полную свободу до тех пор, пока они не являлись к нему с результатами своих изысканий) причинил мне немало хлопот и тревог. «Я люблю, когда из темного леса выходят к звездам, не спрашивая дорогу», – сказал он мне однажды. Но в те годы я еще не могла оценить одну драгоценную черту, которая была характерна для этого мнимого отсутствия руководства. Николай Васильевич умел создавать ту атмосферу, которая, по словам Павлова, «делает все» в научном коллективе. Трудно сказать, из чего она состояла. Это было то отношение к работе, которое в основном определяло отношение друг к другу. Эта была широта в размахе рабочих гипотез. Это было кипение дела, которое возникало вокруг него с той минуты, как, войдя в лабораторию, он бросался в кресло со словами: «Вот когда я наконец отдохну!» Это была неугасимая жажда нового – «отдых» неизменно начинался с того, что он рассказывал сотрудникам о какой-нибудь осенившей его идее. Это было, наконец, глубокое, сознательное преклонение перед величием науки – преклонение, которого он грозно требовал в равной мере от своих учеников, докторов и кандидатов наук, и от лабораторных служителей, и от каждого случайного человека, заглянувшего в комнату, где на столе стояли пробирки и колбы. Но одновременно это были и два-три наводящих слова, которые запутавшийся сотрудник слышал в самую трудную минуту. И еще тысяча других незначительных мелочей, которые так же трудно определить, как те, подчас неуловимые, средства, которыми дирижер заставляет свой оркестр звучать так, а не иначе.

А у Рубакина я училась другому: он умел сомневаться – черта, без которой трудно добиться успеха в экспериментальной работе. У него была своя лаборатория, но это не мешало ему по меньшей мере через день заглядывать в нашу – и не только в нашу! Советчик драгоценный, неоценимый, он умел так глубоко уходить с головой в чужую работу, что подчас переставал заниматься своей. С удивительной свободой входил он в «хозяйство» соседа, даже не входил, а втискивался, смело раздвигая уютно стоявшие рядышком мысли. Румяный, круглолицый, лохматый, он молча выслушивал вас, подняв кверху умное, ироническое лицо, а потом говорил десять слов, которые заставляли вас приниматься за работу сначала. Он не доверял, предостерегал, взвешивал и язвительно высмеивал ученых, которые в расчете на шумный эффект печатали незаконченные работы.

И еще одному хотелось научиться мне у него: полному, законченному отсутствию «гордыни», той «гордыни», от которой впоследствии Павлов предостерегал молодежь в своем знаменитом письме. Петр Николаевич никогда не упорствовал там, где для пользы дела нужно было отступить, согласиться. Он только багровел да, надувшись, начинал сердито накручивать на палец клок длинных волос.

– Вот чертовщина! И ведь никогда в своей работе не увидишь того, что видят другие!

Он напечатал немного – восемь или девять статей, поражающих тонкостью мысли и богатством экспериментального материала.


Я поставила ту серию опытов, которую подсказал мне Крамов в нашем первом разговоре, и получила результат, подтвердивший его предположение. Одновременно я повторила и расширила «передачу» свечения от холероподобного к холерному вибриону.

Фактов любопытных, до сих пор неизвестных, было много, и пора было объяснить их хотя бы для того, чтобы ответить на иронический вопрос Рубакина: «Ну-с, а вывод?»

Но именно вывода-то и не было! Сколько я ни думала, ни копалась в литературе, ни советовалась с Лавровым, который, впрочем, с самого начала холодно отнесся к этой работе, вывода не было. Я могла – и то не очень уверенно – связать между собой новые факты. Но объяснить их я не могла, а между тем именно это и было моей задачей.

Наконец пришел день, когда я сдалась, очевидно вовремя, потому что начались бессонницы, тяжелые головные боли и перед глазами, едва я садилась за микроскоп, появлялись зловещие темно-красные пятна.

Перейти на страницу:

Похожие книги