С волнением ждала я встречи с Митей. Он писал нам, и, читая эти письма, в которых, подсмеиваясь над собой, он рассказывал о том, как ему живется в Ростове, я невольно сравнивала их с письмами Андрея — почерки были очень похожи. Но для Андрея письма всегда были как бы средством объяснить себе и мне то, чем заняты его ум и сердце. А Митя не только не стремился открыть себя, а, напротив, прятался в свои остроумные письма. Но как он ни прятался, а кое о чем я догадывалась, тем более что хвостики нашего памятного разговора — накануне его отъезда из Москвы — время от времени мелькали среди торопливых строк.
Не помню названия улицы, на которой он жил, помню только, что окна комнаты выходили на бульвар, по которому до поздней ночи гуляли молодые ростовчане.
В этот вечер мы остались одни: наши с утра отправились на «Ростсельмаш» и позвонили, что с завода поедут еще куда-то. Было тихо, луна поднималась над городом — огромная, красная, «магнетическая», как сказал о ней Митя. И действительно, от нее почему-то было трудно отвести глаза. Фонари нежно и ярко освещали пышные липы бульвара.
— Вы ни о чем не хотели бы спросить меня, Таня?
— О многом.
— Так спрашивайте. Но сначала я: вы довольны, что на меня больше не нужно топать ногами?
— Довольна. Я не топала.
— Топала, — с удовольствием сказал Митя. — И кричала. И была уверена, что помогло, не правда ли?
— Нет, не была уверена. А помогло?
— Не очень.
Митя замолчал. Несколько дней назад, когда он встречал нас на вокзале, я обрадовалась, найдя, что он почти не переменился за год. Но сейчас, в сумерках, что-то орлиное, мрачное стало заметно в его осунувшемся лице с высоко поднятыми бровями.
— Не очень, — грустно повторил он. — Вы не поверите, Таня, как много сил я трачу, чтобы забыть о ней. Я стараюсь вспомнить ваши доводы и нахожу тысячи возражений, которые вам и Андрею показались бы, вероятно, просто смешными. Каждое утро я задаю себе урок — не думать о ней. Я разорвал единственную фотографию, которую привез с собой из Москвы, а потом целую ночь составлял ее из кусочков и клеил. Вот, взгляните.
Должно быть, Глафира Сергеевна была снята давно, лет десять тому назад. Прелестное, задумчивое лицо с нежным овалом, с тонко очерченным, немного припухшим ртом смотрело на меня с портрета. В сумерках трудно было заметить, что портрет был разорван и склеен.
— Вот так-то, милый друг… Здесь, в Ростове, я встретился… Меня познакомили с одной женщиной, и мне показалось… Это очень хорошая женщина, умная и простая…
Митя снова замолчал. Он был очень взволнован.
— И что же?
— Да ничего. А ведь очень милая. Красивая.
— Она врач?
— Почему вы догадались? — живо спросил Митя. — Да, хирург. Ученица Б. — И он назвал знаменитого ростовского врача, который приезжал в зерносовхоз к Репнину. — Я ей говорил, что Глафира Сергеевна всю жизнь требовала, чтобы я перестал быть самим собою. А она спрашивает: «Она хотела этого для себя? Или для вас?»
— И что же?
— А как бы вы, Таня, ответили на этот вопрос?
— Разумеется, для себя. Если иметь в виду, что она хотела сделать из вас не ученого, а карьериста. Ох, Митя, вы всегда понимали ее слишком сложно! Ведь, в сущности говоря, Глафира Сергеевна — простой человек. Она надеялась, что вы отдадите все силы своего ума и души тому делу, которое кажется ей самым важным: устройству удобной, легкой, великолепной жизни. А вы погрузились в изучение вирусной теории происхождения рака — весьма запутанный вопрос, не имеющий к легкой жизни даже самого отдаленного отношения. И все это стало так заметно, когда она…
Теперь я замолчала.
— Говорите, Таня.
— Когда, выйдя замуж за Валентина Сергеевича, она получила возможность показывать гостям альбом с газетными вырезками, в которых хоть раз упомянута фамилия Крамова.
Митя сидел выпрямившись, откинув плечи и неподвижно глядя на линию фонарей, изогнувшуюся на повороте и уходящую в темноту вдоль бульвара…
У старых друзей
Все эти годы я следила за жизнью «Зерносовхоза-5» — и не только по газетам. Старые друзья не забыли обо мне, писали, хотя и не особенно часто. Я знала, что к зерносовхозу подведена железнодорожная ветка, что снимают теперь 15–17 центнеров зерна с гектара, что липки вдоль проспекта Коммуны подросли и стали, как писал Бородулин, «типичными, нормальными липами». Меня давно тянуло в зерносовхоз, где были проведены такие трудные, но хорошие годы.
Я знала, что вскоре после моего отъезда Репнин затосковал и вдруг исчез… Куда? Этот вопрос на все лады разбирался в зерносовхозе. Почему перед своим исчезновением он часто бывал в Сальском райздраве? Почему, встречаясь с друзьями, горячо осуждал недостаток хороших фельдшеров в зерносовхозе, без которых, по его мнению, поставить медицинское обслуживание на должную высоту было невозможно? И все объяснилось, когда Репнин вернулся с молодой женой, некой М. Спешневой, которая стала работать фельдшером в медпункте зерносовхоза.