Но нашлись и другие: Скрыпаченко, например, упорно доказывал, что, если даже Львов-старший прав — что более чем сомнительно, — Львов-младший все-таки виноват, потому что хороший директор обязан знать устройство вентиляционных ходов в своем институте. Не стану рассказывать о других, более сложных маневрах. Все было сделано, чтобы Андрей не то что не мог, а не захотел вернуться в Институт профилактики. И он действительно не вернулся.
Елизавета Сергеевна
Митя пропадал целыми днями, по его словам, в разных «снабах», которые должны были снарядить его экспедицию, а по моим предположениям — в гостинице «Москва», на одиннадцатом этаже, в номере тысяча сто десятом.
Впрочем, обитательница этого номера почти не упоминалась в наших разговорах — мы с Митей редко оставались вдвоем, а говорить о ней при Андрее он, по-видимому, стеснялся. Лишь однажды он спросил Андрея, с кем, по его мнению, нужно поговорить, чтобы ему, Мите, разрешили включить в состав экспедиции опытного врача-хирурга?
Нетрудно было догадаться, о ком идет речь, но Андрей сделал вид, что это его не интересует.
— Гм. Но ведь твоя экспедиция, насколько мне известно, не имеет к хирургии ни малейшего отношения!
— В том-то и дело! — с отчаянием отозвался Митя.
— Так, так. Старый врач?
— Какое это имеет значение?
— Не скажи. А прежде когда-нибудь он был в твоем распоряжении?
— Не был. — Митя слегка покраснел.
— И ты в этом совершенно уверен?
— Совершенно.
— Гм. Тогда, пожалуй, ничего не выйдет.
— Почему?
— Видишь ли, если бы ты прежде знал этого врача, можно было бы сказать наркому, что тебе без него будет скучно. А начальник экспедиции не должен скучать — это может вредно отразиться на деле.
Митя посмотрел на него.
— Господи помилуй, единственный брат — и подлец, — с изумлением сказал он.
В другой раз он упомянул — небрежно и между прочим, — что медкомиссия дала Елизавете Сергеевне полугодовой отпуск, и, стало быть, теперь ее участие в экспедиции зависит только от собственного желания.
Я заметила, что после тяжелого ранения ехать в такую далекую экспедицию неосторожно. Но Митя улыбнулся и возразил, что трудно придумать понятие, более несвойственное Елизавете Сергеевне, чем «осторожность».
Он сказал это, и я, как наяву, увидела ее перед собой — смуглую, нехотя улыбающуюся, с крупными, сильными, по-мужски сходящимися бровями.
Но вот прошло несколько дней, и мрачный, расстроенный Митя явился домой, отказался есть великолепную картошку в мундире, от которой по всей комнате пошел вкусный пар, и стал ругательски ругать какого-то Корниенко, который просто задался целью провалить экспедицию, а его, Митю, засадить в каталажку.
Но не в Корниенко тут было дело! Повернувшись к стене, он долго лежал, притворяясь, что спит, и демонстративно засопев, когда я его о чем-то спросила. Потом не выдержал, сел на постель и сказал мрачно:
— Не едет.
— И прекрасно. Лучше, если она подождет вас в Москве.
— Подождет! Она за Военно-санитарным управлением, ей придется вернуться в полк, если она не поедет со мной. Да об этом еще сегодня утром и речи не было.
— Что же случилось?
— Ничего не случилось. Я думал, что знаю женщин, — с досадой сказал Митя, — а оказалось, что не только не знаю, но сам черт их не разберет. Она прогнала меня.
— Ну вот!
— Да, да. За то, что я пошел к Глафире Сергеевне.
— Ах так!
Митя посмотрел на меня.
— И вы туда же? — пожав плечами, спросил он. — Я даже не знал, что она в Москве, и вообще не думал о ней.
— Как же вы к ней попали?
— Да просто наткнулся в записной книжке на ее телефон и позвонил наудачу. Сам не знаю почему, может быть, из любопытства. Вы мне верите, Танечка?
— Верю.
— Она обрадовалась, позвала меня, и мы провели вечер за чаем. Это был очень грустный вечер, такой, что грустнее и придумать нельзя. Уж лучше бы она осталась в памяти прежней Глашенькой, без которой я не мог жить, как это ни странно.
— Постарела?
— Да, постарела, располнела, хотя и была в черном платье, наверно, чтобы не было очень заметно, что располнела. Это что! Мы все постарели. Нет, другое! Я нашел ее раздавленной, испуганной, отвыкшей от человеческого слова. Она не просто боится Крамова, она его смертельно боится. Он в Лондоне, за тридевять земель, но он присутствует в каждом ее движении, в каждом взгляде. И вы думаете, она жаловалась на него? Превозносила. Но какая пустота чувствовалась за этими похвалами, какая усталость! Она была очень откровенна со мной. Но как только речь заходила о нем…
Митя замолчал. У него было напряженное лицо, одновременно задумчивое и холодное, с недовольно поднятыми бровями.
— Вы знаете, что ее мучит, о чем она жалеет больше всего: скоро старость, а нет детей. Хотела взять сироту — невозможно.
— Почему?
— Валентин Сергеевич не любит детей. Да, Валентин Сергеевич… А мне-то казалось, что он остался где-то далеко позади, в прежней, довоенной жизни. Ничуть не бывало! Известный ученый, общественный деятель, член коллегии, Лондон, Париж… Вот, Татьяна. Это все, что произошло. Теперь скажите, неужели я действительно не должен был идти к Глафире Сергеевне?
— Не знаю.