— Анечка, вот–с она, стриженая, после скарлатины, — показывала в альбоме свое, дорогое бабка Варя, и верхняя волосатая губа у нее мелко–мелко тряслась, каждый волосок дрожал, как живой. — Уж такая родилась деточка умненькая, тихонькая, ласковая,.. Папаша наглядеться не мог, а маменька, царство ей небесное, всегда говорила: «Врожденная графиня Лидия Петровна, моя бабушка. От куракинской породы один нос и тот маленький…» Хи–хи–с! — Бабка вытерла губу ладонью и ткнулась усами и бородой в карточку: чмок! чмок! — Милашечка, золотое твое сердечко–с, Анечка… Замужем. И деточки все в нее, три девочки, умненькие, добренькие, тихонькие…
— А мой баловень — офицер. Бо–оже, усищи!.. Мунокль!
И столько радости лежало на сморщенных лицах Кикимор, в знакомых, покорно–собачьих блекло–карих, с висящими слезами глазах Зиночки, в лошадиных, раздвинутых в улыбке скулах Варечки, что Шурка только диву дался: «Чего радуются? Ребята ведь не ихние, чужие… Плюнул, а она и посейчас ревет от удовольствия, помнит… Экое счастье — плевок!»
Все, все здесь, в избушке Кикимор, было не свое, чужое: и пустые сундуки с тряпками, и дурацкие книжки про гипнотизм, фокусы и гаданье, этот альбом с бронзовыми бесполезными застежками, неправдоподобный ножной «зингер», и грязно–белесая, вонючая медвежья шкура на полу, и перво–наперво граммофон — память какой‑то благодетельницы Юлии Викторовны… И только сырой холод, широкие, в трещинах и в инее по углам бревна и окошки с худыми стеклами и без зимних рам были ихние, хозяек. Ну, и соломенный самодельный голубок под потолком. Да еще по родному смотрели со стены, из овальной рамки, две веселые круглощекие девки. Прислонясь друг к дружке причесанными головками, смеясь молодыми очами под толстыми дугами бровей, они спрашивали: «Узнаешь знакомых?» Нет, сердитый Шурка не узнавал, не хотел узнавать.
Бабка Зина, накудахтавшись и наплакавшись, завела напоследок для гостя граммофон, и он принялся хрипло жаловаться:
Ямщик, не гони лошадей,
Нам некуда больше спешить.
Да уж куда там спешить бабкам, некуда им торопиться в своей замороженной избушке, это верно. Никакие они не богатые и не счастливые, жалкие, даже ребята у них чужие. Глядя на Кикимор, и сам заревешь. Незачем к ним больше ходить…
Теперь в барском поле, сажая картошку, бабка Варя и бабка Зина делали как будто свое, по–настоящему дорогое им дело и радовались, что оно спорится, казались довольными. Теперь они торопились, спешили, и было отчего: хотелось побольше заработать картофеля на зиму. И это правильно и понятно, — все одобряли старание Кикимор.
— Эвот они где, двадцать‑то семь десятин с четвертью! — говорили подошедшие мужики, посмеиваясь, вспоминая оратора из города, лаская добрыми взглядами свои посевы жита и овса на пустыре, загон картошки, которую досаживали бабы с ребятами, заодно оглядывая все барское поле, раскинувшееся до Волги. — Просторище на четыре стороны с гаком! Коли прибрать умеючи, к хозяйским рукам, порядочно свалится на душу… Безземельные у нас разом и переведутся.
— Революция‑то для одних нешто безземельных, — кипятился сильно Апраксеин Федор, даже недокуренную цигарку выплюнул. — А ты и мне дай понюхать, чем она пахнет, революция‑то. Я ведь тоже завтра бобылем стану, коли не разживусь землей, добавком… Согласный и ждать, но без надувательства. Да–а. Ты меня с генералом Крыловым не мири. И на заводчиков, фабрикантов не науськивай. Мне с ними не жить. И делить нечего. Сам с ними, говорю, справляйся, не беги из города, на деревню не надейся… У меня с одним Крыловым война, вот уж верно, до победного конца. И никаких других врагов нету, окромя еще немцев, австрийцев… По мне какое хошь будь правительство — временное, не временное. Говорю, белена — одна, как при царе. Власть, она завсегда властью и останется. Отвали надел лишний, и я не дам тебя в обиду, временное, не временное…
— Держись за Мишку Императора, не токо землей разживешься, а и чем поболе, — отвечали насмешливо мужики, а некоторые охотно соглашались с Федором:
— В Ярославле, чу, рабочий Совет соединился с солдатским. А крестьянский не пожелал. Не по пути, слышь, ему с рабочими.
— Ишь ты! Стало, своя дорожка у нашего брата–мужика?
— А я вам о чем толкую?! — вскинулся снова Федор.
— Погоди, а солдаты разве не из деревни?
— Говорят, там, в губернии, крестьянским Советом управляют революционеры, социалисты, — осторожно заметил хохловский депутат, задумчиво почесывая бороду. — Эти — за мужика?
— А дьявол их разберет, — отмахнулся Федор. — Все они языком одинаковые, страсть, революционеры, что питерские, что ярославские… Мне наш Император Мишка любее. Он хоть что болтает, то и делает.
И не было поблизости Крайнова, дяди Роди или Никиты Аладьина, чтобы не давать в обиду Питер.
— Куда он девался, Индивид? — спрашивали мужики. — На станции видели, укатил, должно, обратно на фронт…
— На Сухаревку, на толкучку. Вот где его война!