Агроном нынче не ратовал за многополье, не толковал про свой любимый турнепс, не уговаривал разводить, чтобы молока было хоть залейся, лепешки появились в каждой избе, как с пареной репой, — вкуснее! слаще! — не клялся честным, благородным словом, что любая эта кормовая репина вырастет с голову, белая, сахарная, в пять, десять фунтов. Прозванный за глаза насмешливо–ласково Турнепсом, потому что и сам смахивал на него, — толстый, белый, со сладкой улыбочкой, — «посмотришь, послушаешь его, — говорил народ, — и точно чаю с ландрином досыта напьешься», он, агроном, отдуваясь, снял фуражку с кантами и значком, вытер платком бритую сахарную голову.
— Уф!.. Уф–ф!..
Расстегнул голубоватый клеенчатый дождевик, пиджак, косой ворот белой батистовой рубашки, и все ему было жарко.
— Уф! Уф!.. Где же Ксения Евдокимовна? Я — к ней… Как–с? Не может быть?! Уф–ф! Уф!..
А когда узнал сельские новости про Совет, что народ самовольно запахал порядочно‑таки землишки в барском, знакомом ему поле, Турнепс застегнулся на все пуговицы, нахлобучил глубоко фуражку и где стоял, там и сел — на клумбу, в цветы, и таял, таял, как ребячий снегур в оттепель, на масленице, темнея, оседая, роняя руки.
— Платон Кузьмич Воскобойников убит… — бормотал он, словно разговаривая сам с собой. — Хоронил, все знаю. Но пожар… грабеж! Теперь, уф–ф, земля, отнятая у владельцев… Послушайте, это же, уф–ф… пугачевщина, разинщина!!! Нет? А что же?
Дядя Родя, оказавшийся в усадьбе, стоял около агронома, слушал его бормотню и как будто не знал, что ему делать: спорить, ругаться или успокаивать нежданного гостя. Должно быть, решил успокаивать, потому что послал ребят за водой.
Яшка с Шуркой живехонько притащили с колодца полное ведерко самой студеной, захватили из людской большой ржавый ковш.
Турнепс, сидя по–прежнему на клумбе, серый и мокрый, жадно хлебал и проливал воду на пыльные штиблеты. Прикатил в тарантасе, а точно пешедралом пер, заглянул, верно, по дороге в мужицкие поля, непоседа. Он бормотал–булькал в железный ковш с водой:
— Я сам… в душе… социалист, давно. Честное, благородное слово!.. Я за республику, идеалы демократии, за справедливость, разумеется… за упорядочение земельных отношений законом… Но решение Учредительного собрания, скажу вам, будет только началом. Многополье, большие массивы, вот что нам нужно!.. И навоз! По крайней мере пятьдесят телег на десятину… Признаюсь, я плохо разбираюсь в политике. Комитеты, партии, Советы — не по моей части. Однако, позвольте, скажу откровенно: пахать без согласия владельцев их землю…
— Пустырь, брошенный, — поправил как‑то мягко–ласково Яшкин отец. — Скажем, позаимствовали до осени. Только и всего. Чтобы зря не пустовала земля.
— Пустырь? Уф–ф… Все равно. Поделить на клочки, это еще, дорогой мой гражданин–товарищ, не уничтожение бедности.
— А мы не делили, некогда было, сообща вспахали и засеяли, — пояснил дядя Родя, стоя над агрономом, как над ребенком, утешая его чем‑то. — Вот новый управляющий Василий Ионыч, назначенный Ксенией Евдокимовной, добавил нам сегодня, спасибо, бросовую низинку и семян в долг дал. Сеем лен по перелогу… Это как, по вашей науке? Уродится?
Турнепс швырнул ковш на клумбу, в примятые цветы, вскочил и, отдуваясь, расстегнулся.
— Лен по целине?! — вскричал он. — Надеюсь, не кудряш, долгунец?.. Я не одобряю захват, честное благородное слово, но любопытно посмотреть… Массив? А сеете, конечно, из лукошка? Почему не попросили сеялки, она же есть в усадьбе, я знаю… Уф–ф! Идемте.
Но посмотреть, как сеют лен, ему сразу не удалось. Застучали, дрогнули железные ворота, наново выкрашенные под серебро, и, со скрежетом отворяя их розовой, ситцевой спиной, пятясь, показалась голенастая, растрепанная баба, а за ней, на веревке, рыжая комолая коровья морда. Корова упиралась, не шла в ворота, и баба, дергая веревку, уговаривала скотинину ласково и сердито, а та не слушалась.
— Бараба… — задохнулся Яшка.
Шурка и того не выговорил, лишь сделал судорожное движение пересохшим вдруг горлом.
— Ребятишки, милые, — оглянувшись, позвала Катерина, — ну–ткось, хлестните ее прутом каким, глупую. Не идет на свое место, ровно позабыла, где оно…
Милые ребятишки оказались непослушными, как корова. Они не могли шелохнуться, ноги их приросли к земле. Не верилось, что они видят. Все было неожиданное и неправдоподобное, невозможное: и эти, сами собой раскрывшиеся со ржавым скрипом, усадебные ворота, обихоженные не до конца; и розовая, блеклыми цветочками, выгоревшая и прохудившаяся на плечах и спине кофта; и большая коровья, какая‑то квадратная, красная морда; и черное, худое лицо Барабанихи.
И так же, как ребята, не сразу пришел в себя дядя Родя.
— Что стряслось? — нахмурился он, подходя к воротам.