Трудно поверить, что эти хоромы когда‑то принадлежали Устину Павлычу Быкову и уступлены им под пьяную руку пастуху за подворину на бойком месте у Гремца. Ничегошеньки тут не осталось нынче от богатства лавочника, даже запаха. В Сморчковой избе, пожалуй единственной в селе, вообще ничем не пахло, разве только сырым холодом. На божнице, за темной, потрескавшейся доской с пронзительными глазами какого‑то божьего угодника, похожего на волостного писаря, лежали пучки сухих трав, которыми пастух лечил народ и скотину. Пучки тощие, а изба большая, и запаха от трав не чувствовалось.
Бревенчатые, черные от копоти, голые стены были издавна, еще первым хозяином, утыканы щедро гвоздями и крючками — для одежды будничной, для хомутов, полотенец, зеркала, часов. Сейчас на гвоздях и крючках висели одни тенета. Щели в бревнах зияли такие глубокие, что не видно было тараканов, которые там, в щелях, жили. С высокого, темно — бархатного от сажи и пыли потолка, как с колосников в риге, свисали соломинки, омялье, куделя, — этим добром был завален чердак для тепла. Кривоногий, крошившийся гнилушками стол, две лавки, две табуретки да тесовые нары в углу, застланные старой, в мохрах, дерюжкой, — вот и все убранство.
Но богата, хороша была печь, словно вторая изба, с подтопком, лежанкой и теплыми кирпичами без счету. На просторной печи, заваленной рухлядью, на лежанке, проходила почти вся домашняя жизнь многочисленной Сморчковой семьи: здесь спали, ели, посиживали и полеживали, играли и занимались делом — пряли, чинили лапти, ушивались, плели корзины. Колька ухитрялся и уроки готовить на печи, примостясь поближе к свету и повесив за нитку пузырек с чернилами на ржавую задвижку трубы.
В Сморчковой избе все было не так, как у других. Тут не обедали, не ужинали вместе за столом в известное время, как это делали все в деревне, а каждый ел, когда хотел, самолично лазая в печь и наливая хлёбова в глиняную плошку столько, сколько запрашивал живот. С плошкой забирался на лежанку, на печь и устраивался там, подкорочив или свесив ноги, как нравилось. Деревянная, ящичком, старинная резная солонка и обкусанные добела ложки всегда валялись на приступке. Хлеб, коли он имелся в доме, не прятали в суднавку, благо и суднавки в избе не водилось, не оделяли по кусочку, не смотрели, как у Тихоновых, в рот, чтобы кто лишнего не откусил. Каравай у Сморчихи, хоть раз в месяц, лежал на столе, пышный, золотистый, кулич куличом, и все ломали от него по желанию и аппетиту.
И удивительно, в Сморчковой избе вроде как всегда хватало всем еды досыта. Никто не жаловался, не обижался даже тогда, когда ночевали нищие и по своей голодухе и жадности очищали на даровщину чугун похлебки и не оставляли крошки хлеба на столе. Тогда домочадцы, которым не досталось харчей, шли в сени, к ушату, черпали ковшом и пили воду, только и всего. Ежели не успевала пастушиха испечь вовремя хлеба и картошка вся выходила, а остаточек муки или немолотой ржи, овса валялся в мешке под лавкой, — Сморчки не унывали, живо совались под лавку, доставали горстями муку, рожь, овес, что там хоронилось, и жевали вкусно, слюнки текли у Шурки, глядя на едоков. Когда и мешок под лавкой пустел. Сморчки ложились пораньше спать, будто сытые. А утром, глядишь, Колька тащил в школу печеную картошину, как пасхальное яичко, потому что пастушиха с ног сбивалась, бегая по селу, а таки занимала, добывала что‑нибудь к завтраку.
Не все, конечно, одобрял Шурка в Колькиной избе. Ему определенно не нравились сажа и тенета по стенам, грязь на полу. Непонятно, почему пастушиха с дочерьми иногда загорались страстью к чистоте, мыли, скребли, прибирались, а потом неделями, наверное, не дотрагивались до мокрой тряпки, пол подметали наскоро, одну середину, не замечая грязи и сора по углам. У Сморчков постоянно не хватало дров протопить пожарче подтопок, чтобы в избе было мало — мальски тепло.
В глубине своей мужицкой, хозяйственной души Шурка полагал, что негоже лазать каждому, гремя заслоном, в печь и есть, когда захочется, — следовало и потерпеть, подождать других. Но простота, с какой относились к еде Сморчки, ему нравилась. Он сделал важное для себя заключение: здесь не придавали значения еде, не жадничали, не скупились, хотя и были бедные из бедных.
Но все же не бедность, не диковинные беспорядки, не холод и грязь поражали Шурку, — потрясали его душу мир и лад в Колькином доме.
Злая на вид, с исплаканным, темным, сморщенным, как старый гриб, лицом пастушиха никогда не жаловалась на жизнь, не проклинала ее, не пилила мужа, как другие бабы, не колотила своих ребят, разве что шлепала легонько для острастки за баловство. Она не умела улыбаться, но и плакать не умела, и почему ее лицо казалось всегда исплаканным, невозможно было сообразить.