А случилось то, чего никто не ожидал. Дядя Максим, бледный, босой, в ситцевой неподпоясанной рубахе с разодранным воротом, стоял у двора с большущим колом в руке. Широкой спиной он загораживал распахнутую настежь калитку. На голой волосатой груди от рева качался маятником медный крест на грязном толстом гайтане. Из‑под навеса была вытащена телега, подле нее валялись на земле опрокинутое ведерко с дегтем, хомут с оборванной шлеей. Дядя Павел, долговязый, одетый по — дорожному, в стеганом пиджаке я новых опойковых сапогах, с обротью и кнутом наскакивал на брата, требовал, чтобы тот посторонился от греха, дал пройти во двор за кобылой. На крыльце голосили, перекоряясь и размашисто крестясь, Анисья н Дарья, простоволосые, в подоткнутых юбках. Перепуганные Фомичевы ребята прятались двумя выводками, каждый за свою мать, высовывались из‑за юбок и скулили. Сбегался народ и молча дивился, толпясь у соседних изб.
— Суда захотел, паскуда, братец Павел? Поезжай на своих двоих, хоть к земскому начальнику. Не боюсь! — потрясал колом и взъерошенными, подстриженными в кружок волосами дядя Максим, злобно плюясь. Слюна висела у него на бороде пеной.
Он задыхался, у него пропал гулкий, колокольный бас, каким он гудел в церкви, на клиросе, прославляя всевышнего. Дядя Максим рычал и лаял, охраняя калитку во двор, как собака на цепи.
— С кем судиться‑то будешь, подлец? — хрипло ревел он. — С господом богом будешь судиться!.. Грабь родного, старшого, раздевай догола… Бог — от ви — идит! Он те разразит на месте, а я подсоблю.
— Врешь, братец Максим, врешь, иуда! — визгливо отвечал дядя Павел, бегая на длинных ногах без толку вокруг телеги, и наскакивал на брата, замахиваясь кнутом и обротью. Нынче и дядя Павел потерял тонкий, сладкий голосок, он выл волком: — Прочь с дороги, сволота!.. Про — одал совесть‑то? Еще тятенька, царство ему небесное, мне отказал кобылу. Ай забыл?.. Я те напомню кнутовищем. Ты у меня, христопродавец, очухаешься!
А на крыльце война шла своим чередом. Тетка Дарья, обливаясь слезами, косясь сердито на мужа, как он попусту машет кнутом и обротью, напирала на невестку огромным, перетянутым фартуком надвое животом.
— Святители — угодники, матерь божья, да когда я у тебя хоть тряпку какую брала? Перекстись, нечеса, дохлятина, ручища‑то отсохнет. Заживо околеваешь, а языком блудишь… Ой, ловка — а!
— Это ты, гнида несчастная, шалюшку мою, новехонькую, износила до дыр! Теперича к маменькиной лисьей шубе подбираешься? Не выйдет! Суд‑то правду скажет, вот те крест, скажет!
— На‑ка, выкуси! Свинья!.. Моя шуба. И валенцы с калошами мои… Выкуси, на! — частила и плакала тощая, болезненная Анисья, показывая кукиш и в беспамятстве крестясь этим кукишем. — Эвот, жива моя рученька, гляди! Еще постой, выцарапаю тебе бесстыжие бельма… Люди добрые, до чего дошло, смотрите‑ка: летось на базаре зажилила с муженьком трешницу… От кого хапнула? От кого уворовала?.. Поросись тройнями, вонючка брюхатая! Братец, сестричка прокормят тебя, как же… с выродками!
Дарьин старший малец высунулся из‑за материной юбки и укусил Анисье руку.
— У — у, змееныш!
Анисья сшибла мальца ногой. Тот покатился по ступеням, залился благим матом.
Дарья, колыхаясь животом, кинулась на невестку, вцепилась ей в волосы, завопила:
— Оте — ец, что же ты смотришь?! Ой, по животу ударила, батюшки мои! Ка — ра — ул!
Павел мельком оглянулся на жену, подскочил к калитке.
— Подавись ты кобылой, иуда, братец Максим! Видать, у тебя стыд‑то под каблуком, а совесть под подошвой… Чтоб она сдохла, кобыла, прости господи… да и ты, космач, с ней заодно!
Он швырнул оброть, ударил брата кнутовищем по голове. Дядя Максим выронил кол и с ревом схватил Павла за горло.
Мужики бросились разнимать Фомичевых. Бабы окружили крыльцо, оттеснили в сени разъяренную Анисью.
— Ой, что же она наделала, родимые! О — ох, живот!.. Ой, сейчас рожу!.. По — ми — ра — аю! — кричала на все село Дарья, корчась на крыльце.
Побежали за повитухой бабкой Ольгой. К вечеру тетка Дарья родила мертвенького.
На другой день Фомичевых мирили понятые. Сам Устин Быков, староста, побросав домашние дела, пил чай у Фомичевых, в обеих избах, по очереди, но толку не добился, не помирил. Вызывал к себе братьев батюшка, отец Петр, говорят, стыдил, заставлял целовать Евангелие. Дядя Павел и дядя Максим Евангелие целовали, обещали разойтись миром, но не разошлись, подали на суд в волость.
Еще до суда околела внезапно кобыла, а жеребенка пришлось поскорей продать, чтобы он никому не доставался. Все боялись, как бы не загорелась от греха пятистенная изба Фомичевых с известным сундуком во всю стену чулана.
— Огонь без глаз, не разбирает, смахнет подчистую посад, а то и все село, — толковали мужики.
Стали наряжать каждую ночь сторожа, обзавелись новой деревянной колотушкой, и она тревожно стучала до утра под окошками.
— Вот те и праведники, святоши, — дивился народ, — какие чудеса вытворяют, почище нас, грешных.
— Что ж правду искать, коли в нас в самих ее нет, — говорили другие.
— Да — а… Неправда‑то опрежде нас родилась. Это верно.