— Вот как все приделали хорошо, матерь божья, троеручица, лучше и не надо управились, слава тебе господи, — приговаривала она.
Это знакомое благодарственное обращение к богу, к царице небесной выражало и самое полное мамкино удовольствие, и прощение, и многое другое, от чего Шурка приходил в себя и успокаивался. Правда, бес толкал его в бок, на языке вертелось, что господь и царица небесная тут ни при чем, во всем виноваты одни его, Шуркины, руки. Не будь их, проканителилась бы мамка, как всегда, до полуночи. Но он помалкивал, не поддавался бесу, вознаграждая себя разговорами потом, когда тушили лампу и ложились спать.
На улице хлестал холодный дождь, шуршал соломой завалины ветер, тоскливо дудел в печную трубу, а в избе была теплая, задумчивая тьма, бессонно стучали в тишине ходики, пахло хлебом и капустой, Ванятка насвистывал носом, как свистулькой. И складно так, удачно все загадывалось, выходило по Шуркиным и материным расчетам: и телка, пущенная в зиму, вырастала на загляденье, ее меняли на жеребенка каурой масти, с белой метиной на лбу и с хвостом трубой; и лен оказывался проданным по самой дорогой цене; и еды в доме хватало, если кусок приберегать, жить с оглядкой, картошки побольше класть в квашню, дуранды, — глядишь, мука‑то и протянется до лета.
А там, бог даст, грибы пойдут, ягоды, рыба будет ловиться, с голодухи не помрешь, в жару‑то и есть не хочется — молочка похлебали, и веселехоньки. Само собой подразумевалось, что отец жив, вернется с войны и оценит хозяйственные старания Шурки и матери.
Такой хороший ночной разговор закончился однажды потрясающей новостью.
— Чтой‑то маменька запропастилась, не навестит нас. Уж не заболела ли, не дай бог! — сказала мать, крестясь и ворочаясь на постели.
— Кто? Бабуша Матрена? — сонно откликнулся Шурка с печи. — Она мне сама говорила — ее болезнь не берет.
— Человек в смерти не волен. Годы бабушины большие — на девятый десяток перевалило… Наказывала я с тетей Настей, звала погостить на зиму.
— На всю зиму?!
Дрема слетела с отяжелевших век. Воскресла душа, запрыгало сердце, и нечто приятное — расприятное начало копошиться в голове, не давая Шурке спать.
Он таращился в темноту, видел Яшку Петуха и Катьку Растрепу и о чем‑то с ними оживленно договаривался.
Всякие перемены в жизни подготавливаются незаметно. Самые важные события начинаются с пустяков.
Утром Шурке не удалось беспрепятственно прошмыгнуть в школьный коридор. На крыльце, в дверях, горбатилась Аграфена с сухим ершистым голиком и сизыми локтями. Поневоле пришлось задержаться, слушать долгие россказни о том, что делают добрые хорошие люди, когда входят с улицы в чистое помещение. Ершистый голик и сизые локти беспрестанно перебивали сторожиху, вмешиваясь в ее громкое поучение. Локти и веник наглядно показывали, как поступают с недобрыми людьми, попросту сказать, с негодными баловниками, грязнущими хуже свиней, прости господи, которые в этакую‑то слякоть лезут прямо в класс и на ноги себе не посмотрят.
Огрызаясь на голик и локти, божась, что до поповой бани шел ив дому босиком, а от бани — на цыпочках, Шурка столкнулся на крыльце с Ленькой Капарулиным.
Это ли не пустяк?
Ленька, трудясь над огромными, дедовыми, облепленными илом сапогами, горестно признался, что у него не вышла задачка.
Подумаешь, невидаль!
У Леньки редко получались задачи. Парень он был старательный, сирота, известный рыбак, но с задачками ему не везло, как часто не везет в жизни волжским завсегдатаям. Он жил с дедом Капарулей — перевозчиком в одноглазой будке на другом берегу Волги, напротив песчаной косы. Умел грести веслами, катался, сколько хотел, на завозне, к великой зависти мальчишек, даже в школу приезжал на лодке. От него всегда замечательно попахивало мокрой тиной, свежей рыбой и чуть — чуть — табаком — самосадом. Засохшие чешуйки блестели на рукавах рубахи, на штанах, иногда даже торчали в лохматой волосне, белой от солнца, и на обветренных, глиняного цвета, скулах.
Ленька постоянно сипел от простуды, был уважаемым учеником в школе, но ни с кем не дружил, не дрался, разговаривал мало, поглядывал на всех немного свысока и не любил, когда его просили покатать на лодке. Он был нелюдимом, как бакенщик Капаруля, которого ребята побаивались, потому что перевозчик сильно смахивал на водяного. Но, когда не решалась задачка, Ленька заметно менял повадки, становился таким, как все ребята, и этим кое‑кто удачно пользовался.
Шурка, наверное, пропустил бы рыбацкую жалобу мимо ушей, так как ни о чем выгодном не помышлял, занятый своим делом. Пустяк остался бы пустяком, никаких перемен от него в жизни не произошло, если бы Ленька не поделился, между прочим, тревожными опасениями, что Григорий Евгеньевич вызовет его сегодня к доске.