Оно находилось близехонько, его счастье, за соседней партой, спиной к нему, уплетало масленый пряженец так, что шевелились уши, и ни о чем не догадывалось. Но по тому, как оно мирно двигало ушами, не спеша чавкало, смакуя каждый кусочек, потряхивало лохмами, благодушно развалясь на скамье и болтая под партой ногами, Шурка уверился:
«Помиримся, помиримся!»
Счастье икнуло от сытости, перестало двигать ушами и болтать ногами, оглянулось, прошлось со скукой по Шуркиному лицу, как по пустому месту, и отвернулось.
«Нет, не помиримся…» — испугался Шурка.
На него вдруг нашло странное ощущение пустоты. Не только лицо, противное ему самому, было теперь пустым местом, — он чувствовал, что весь стал какой‑то порожний, словно из него вынули душу и сердце, остались одна кожа да кости. Голова ничего не хотела соображать, дребезжала, как разбитый горшок. Кости скрипели и стучали, когда он двигался. В груди, в животе насвистывал ветер, а дышать было нечем. Да еще страх напал.
И не мила ему показалась старая, в фиолетовых ручьях и бочагах парта, изрезанная озорником Пашкой Тараканом. Не милы рыжий приятель — шкаф, мутная доска с поперечной трещиной, глобус на кривой ноге, с дырой в Индийском океане — весь этот любимый школьный мир с возней и шумом, с тишиной, чащобой поднятых рук стал ему тошен. Он уже не любовался, как всегда, березовой рощей, выросшей в классе. Не следил за учителем, когда тот разгуливал между партами, как в лесу. Не просил, не кричал горящими глазами, чтобы Григорий Евгеньевич выбрал его поднятую знающую руку — березку.
До уроков ли тут, когда он усомнился в самом важном, в том, что пустяки творят чудеса. Видать, никаких перемен в жизни не произойдет. Никакой радости не принесут ему сегодня вечером острога и завозня с теплиной. Он не посмеет пригласить Яшку на редкостную рыбную ловлю, а если и наберется духу — все равно толку не будет: Петух и разговаривать с ним не станет.
Страх, пустота измучили Шурку. Он превратился в мешок с костями. Последствия этого превращения не замедлили сказаться.
На уроке закона божия отец Петр, восседая в классе тоже мешком, но без костей, скорее похожий на куль с мукой, рассказывал, отдуваясь, про Христа и Иуду, как ужинал последний раз Иисус с апостолами, а потом пожелал прогуляться в Гефсиманском саду.
Мешок с костями слушал плохо, смотрел грустно в окно и усиленно искал пальцем в носу потерянное мужество, без которого нельзя было подойти к Яшке. Отец Петр заметил, ему не понравилось постороннее занятие на уроке закона божия. Он перестал отдуваться и рассказывать, выпростал из широкого обшлага рясы ладонь, приложил ее к седым бровям и долго, пристально всматривался в класс.
— Отроче, крайний на задней парте! — негромко позвал батюшка.
Класс вывихнул шеи, оборачиваясь стремительно назад. Только одна задумчивая выя не сделала никакого движения, и напрасно.
— Отроче с задней парты… ковыряющий в носу и смотрящий не в ту сторону! — повторил громче отец Петр.
Класс фыркнул. Батюшка любил посмешить ребят и редко сердился, даже когда стращал страшными историями.
Мешок с костями получил предупредительную затрещину от Пашки Таракана, несколько пришел в себя и со скрипом поднялся за партой.
— Да, вот ты, — кивнул отец Петр, с облегчением вздыхая, колыхаясь мягким, мучным животом. Он почесал мизинцем в длинных белых волосах, пощупал свой большой сизый нос. — Скажи‑ка мне, отроче, о какой такой чаше молился Иисус Христос в Гефсиманском саду перед распятием на кресте? «Отче мой, если возможно, да минует меня чаша сия…» Помнишь? Какая это была чаша?
— Серебряная… из которой причащаются, — выпалил Шурка.
— Подумай, чего ты городишь! Шурка подумал.
Чаша тотчас предстала перед его глазами в блеске и сиянии, как она была нарисована в церкви, на хорах. Там, на стене, в густой зелени яблонь, стоял на коленях Христос, протянув вверх худые руки, а с неба, в голубом свете и лучах солнца, падала ему в ладони чаша, из которой причащаются, — вся она сверкала, хотя и была кое — где затянута паутиной и закапана воском. Церковный сторож, заика дядя Пров, редко бывал на хорах, а ребята в пасхальную заутреню любили там жечь свечи.
— Золотая… с драгоценными каменьями, вот какая чаша, — поправился Шурка.
Отец Петр с досадой крякнул, грузно заворочался на стуле. Круглое, в добрых морщинках и красных жилках лицо его нахмурилось.
— Чем же она не понравилась Христу, твоя чаша? — спросил он, сдерживая себя.
— Причастия… маловато, — ответил Шурка, припоминая, какая крохотная бывала ложечка, когда он причащался в церкви, как наклонял чашу отец Петр, доставая этой ложечкой со дна сиреневую крошку просфоры и капельку темной, сладкой, попахивающей водкой Христовой крови.
Шурка сказал истинную правду, но ребята почему‑то захохотали. У отца Петра что‑то дрогнуло под усами и живот заходил ходуном. Батюшка сдвинул брови.
— Христа не миновала сия чаша страданий… а тебя, дурака, не минует и подавно, — грозно сказал он и махнул просторным рукавом рясы. — Ступай в угол, на колени!