И жалость к отцу, беспомощному, крохотному, словно утонувшему по пояс в снегу, жалость к бледным ладоням и скрюченным от холода лиловым пальцам, которыми он, плача, хватал торопливо мать за валенки, тычась рваной солдатской папахой в подол ее шубы, и радость, что отец жив, хоть и без ног. а вернулся, слава богу, с войны (ноги не руки, жить можно, эвон Тихонов‑то, Ваня Дух, с пустым рукавом, за двоих ворочает в селе, мельницу, чу, хочет на Гремце ставить), — эти жалость и радость затрясли Шурку морозным ознобом.
Он тихонько, счастливо заскулил, и от слез ему стало теплее. Но мучило его по — прежнему, что с отцом надо здороваться, целоваться, отец потянется к нему и придется брать его на руки…
А произошло все иначе, проще и оттого еще страшнее и еще радостнее.
Мать, запыхавшись, в сбитой на затылок шали, румяная, со снежинками в волосах и с белыми губами, подвезла отца на салазках к избе. Шурка издали, от лип, глядел на горбатую серую спину, на короткое, обрубленное туловище и длинные живые руки, вылезавшие из рукавов. Потом он покосился на высокие скользкие ступени крыльца и с возрастающим ужасом подумал, что мамке не донести отца до сеней и ему, Шурке, не хватит духу помочь матери. Надо звать сестрицу Аннушку, а ее, кажется, нету дома, иначе бы она давным — давно выскочила на улицу и заливалась, по обыкновению, голосила, и что теперь делать — неизвестно. И так будет каждый день… Когда он с диким страхом и жалостью все это думал, тупо уставясь на отца, тот вдруг легко и ловко перекинул себя на руках с салазок на нижнюю ступеньку крыльца и оглянулся. Он увидел Шурку, и знакомые отросшие кошачьи усы его слабо шевельнулись в улыбке. У Шурки сызнова встала в глазах радуга, засияла и ослепила его.
— Ну‑ка, Шурок, — внятно сказал отец обыкновенным своим голосом, чуть сиплым от стужи, — ну‑ка, брат, неси домой гостинцы…
И стал снимать из‑за плеч котомку, запрокидывая голову, нетерпеливо озирая снег на крыше избы, трубу, омялье, повисшее на застрехе.
Замерев, сделав отчаянное усилие, Шурка подскочил к отцу. Стараясь не смотреть на него и все видя сквозь радугу и содрогаясь, Шурка принял легонькую зеленую котомку, заскакал через две ступени.
В сенях, не утерпев, он бросил взгляд назад.
Опираясь на бледные широкие ладони, отец сильными толчками подбрасывал себя со ступени на ступень. Он, точно балуясь, полз на карачках в крыльцо, шинельный хвост волочился за ним, а на худом темном лице, на острых бритых скулах вздувались от напряжения и ходили желваки.
— Погоди чуток… помогу! — крикнула сдавленно мать.
— Ничего… привык, — отозвался отец, но мать подхватила его сзади под мышки, и он, сразу ослабев, всхлипнул, качнулся вперед, словно поклонился избе. — Вот я стал какой, Палаша… сам себе не рад.
— Да бог с тобой, отец, перестань несуразное‑то говорить! — заплакала мать.
Шурка кинулся с котомкой в избу.
На кухне, у суднавки, стояла бабуша Матрена. Седая простоволосая голова ее, как всегда, мелко и часто тряслась, бабуша крестилась, уставя незрячие глаза на дверь, и бормотала:
— Пресвятая отрада, богородица родимая, как же ему теперича жить?.. Говорила вчерась, как в руку положила, — не убит, а такого не подумала… Ой, горе! Разве догадаешься… Кто тут?
Шурка не вдруг отозвался.
— Где же отец‑то? — строго — сердито спросила бабуша.
Но дверь в избу уже заскрипела, и бабуша Матрена, растопырив руки, шаря воздух, пошла навстречу отцу, подвывая и ласково приговаривая:
— Где ты тут, кормилец наш долгожданный… месяц мой ясный, серебряный?!
Она все шарила пустоту перед собой, пока мать не направила ее руки ниже.
— О — ой! — охнула, завыла бабуша, наклоняясь, ощупывая папаху, плечи отца. — Ой, да кто же тебя таким сделал?! Где твои ноженьки резвые?.. Ой, беда‑то какая навалилась, ни объехать, ни обойти ее теперича, лютую… Лучше бы мне, старухе, век свой без рук, без ног доживать, чем тебе, красавец ты мой писаный, сиднем сидеть… Ни походить, ни поплясать, накося!
Хмурясь, дергая усами, отец, прослезясь, молча поцеловал бабушу, а мать торопливо отвела ее в сторону, сказав с досадой:
— Ну, хватит, маменька, расстраиваться, хватит, — и принялась помогать отцу раздеваться.
Братик Ванятка, как увидел безногого чужого солдата, так и сиганул на печь, поглядывал оттуда, из‑за трубы, испуганно, ничего не понимая. Шурка положил на скамью котомку. Не много там, видать, гостинцев, это тебе не Питер. Он даже не потрогал, не ощупал зеленую котомку — не было интереса, да и не о подарках тревожилась его душа. Он старался не смотреть на пол в кухне, где раздевался отец, но радость все‑таки заливала Шурку.
Сбросив валенки, школьную сумку и шапку — ушанку, он примостился на печи рядом с Ваняткой.
— Это наш батя, — шепнул он на ухо. — С войны вернулся. Видишь?
Ванятка изумленно — испуганно вскинулся на брата и отрицательно покачал головой — одуванчиком. Пришлось Шурке для пущей убедительности дать Ванятке малого тумака.
— Говорю тебе, это наш тятя! Понятно?
Ванятка долго, исподлобья, во все глаза разглядывал солдата на полу.
— А куда он… подевал ноги?