Вот тут «масса» живо поняла: как сорвалось, так и брякнулось. А кто и не понял сразу, не смекнул, все равно был заодно с другими, — всегда любила деревня посмеяться, а нынче и подавно. Сказанул Миша Бородухин, аж свет померк, как тут удержишься? От смеха зашаталась изба. Ну, не изба, так печка, задрожали на самом деле от хохота стены дома, с божницы попадали на лавку, на головы депутатам Совета пучки брусничника и сухие хвосты подорожника.
Бородухин ожидал решительно другого. Он обидчиво насупился, мокрый, взъерошенный, что сноп. Соломенная бороденка его и усики — колоски топорщились, шевелились. Косясь на хохотавших баб и мужиков, Бородухин долго не решался окончательно принять это за насмешку. На всякий случай он сделал даже по привычке «под козырек» (это без крыши‑то!), раскланиваясь, изображая улыбку, потом ударил редко, значительно пятернями. Его не поддержали, он укоризненно — строго обернулся к Совету, — и за столом смеялись. Тогда он поискал глазами себе места за белой скатертью. Никто там не потеснился, места Мише Императору не нашлось.
Ему не оставалось другого, как сделать вид, что он ничего не замечает обидного, хохота не слышит и за стол садиться не собирается. Он еще раз небрежно — снисходительно приложил два пальца прямо ко лбу и тронулся, в звоне и скрипе, вон из избы.
И народ уже не торопился давать ему дорогу. Пришлось Мише Императору, прихрамывая, самому расталкивать мужиков и баб, продираясь к двери. Он теперь не говорил вежливо — важно «пардон — с», а только устало, тяжко дышал, утираясь на ходу фуражкой, громко сопел и отфыркивался.
— Много мы тут наслушались, насмотрелись всего, товарищи депутаты, а дело наше двинулось мало, — сказал дядя Родя, вставая, становясь серьезным, обращаясь к членам Совета. — Прения закрываю. Так? Переходим к решениям.
— Нет, позвольте, дайте мне сказать! — вскочил со скамьи оратор из города, торопливо, стеснительно выговаривая и глотая слова. — Уж если нашлось время слушать этого… анархиствующего, невежественного субъекта, бандита какого‑то… извините, я имею право… На митинге вы лишили меня… А ведь Петроградский Совет одобрил «3аем Свободы». Какой же вы Совет, простите, если идете против Петроградского, столицы?
— Ошиблись ребята в Питере, кто‑то их обманул! — резко сказал, будто вбил гвоздь одним ударом молотка, Тараканов, сам питерский, его не проведешь, на кривой не объедешь.
— Кто нынче в Питере верховодит, тот и за нос водит, — добавил дяденька Никита.
— А может быть, вы ошибаетесь, обманываетесь? — вскричал, не уступая, оратор. — Я требую слова!
Яшкин отец, досадуя, взглянул вопросительно на своих товарищей, на окна и куть. Товарищи его молчали. И народ помалкивал, выжидая, как он, председатель, Родион Большак, поступит, распорядится. Всем разрешал говорить, неужто этому, из уезда, не позволит? А сами не спускали глаз с приезжего, словно и не прогоняли его от стола на митинге, будто увидели его только сейчас и явно желали послушать, что он скажет. Ведь не о займе же станет опять трепаться человек, может, другое, умное, нужное что предложит деревне.
Ребята подивились между собой: и не устали батьки и мамки, не надоело им слушать, сердиться, радоваться. У школы, на луговине, часа два торчали, шумели; сюда, в Колькину избу, без спроса забрались, с улицы в окна навалились и уходить не желают, так разохотились слушать, кричать, опять митинг развели, про обед забыли нынче. Прежде, на сходах, такого не бывало. Прежде только и слышалось: «Поскорей там, хватит чесать языками попусту!», «По домам пора, ужинать, спать!» Теперь все было по — другому.
Самим ребятам тоже не хотелось слезать с облюбованного, насиженного местечка, и им не надоело, словно и они тут дело какое делали.
Конечно! Самое большое, наиважнейшее!
Шурка спустил ноги с лежанки, точно сел за стол с белой скатертью. Сидеть так было удобно, он болтал ногами и мысленно все решал сам… Да, вот, попробуй, не дай сказать приезжему, — загалдят бабы и мужики. Тут все они сегодня хозяева, они и Совет, оказывается, — это одно и то же.
Дядя Родя Большак поступил так, как решил про себя Шурка. Дядя Родя неохотно распорядился:
— Говорите.
И не сел на свою табуретку, стоял за столом, огромный зеленущий, широкоплечий, что твой дуб, и, не замечая, мял в горсти драгоценную праздничную скатерть Солиной Надежды, Молодухи.