Но не от всего этого, неожиданного, стихали и расступались люди в кути. Кто‑то уверенно — требовательно торил себе дорогу в толпе, сипло, важно приговаривая:
— Пардон — с! Разрешите пройти… Пардон — с!
Послышался тонкий, переливчатый звон, скрип ремней, стук каблуков. И Шурка почему‑то сперва увидел не человека, а просунувшийся снизу, как бы пронзивший подолы бабьих юбок, остроносый сапожок, красивый, с блестящей крохотной шпорой. Это было уже что‑то не деревенское и не питерское, почище, военное — развоенное, геройское, очень приятное. Долгополая, в мохрах, добрая шинель билась о сапожок, — ни пылинки на нем, ни соринки, будто сапожок только что надет в сенях на ногу. В мягкое голенище вобрана туго широченная штанина, обвислая, с какой‑то немыслимой алой полосой сбоку. Затем в глаза бросилась выпяченная, в лишних складках, войлочная грудь, затянутая в ремни, слева прицеплена всамделишная шашка, она гремела, задевая ножнами о пол, справа, из‑под согнутого локтя, выглядывала кобура револьвера. А над выпиравшим из шинели стоячим воротом новехонькой гимнастерки, застегнутой парадно, на все железные пуговицы, словно висела в воздухе, сама по себе, невиданная солдатская фуражка бурого, почти коричневого цвета, глубоченная, с оттопыренными ушами. Наконец Шурка разглядел: под надвинутым на нос матерчатым, строченым козырьком, словно под крышей, царствовала заросшая соломенной редкой бороденкой, странно — знакомая и будто не совсем знакомая, с ржаными колосками — усиками, важно надутая, ей — ей напоминавшая кого‑то, потная, брыластая физиономия.
— Миша Император! — шепнула Растрепа Володьке и потрясенному Шурке. — Ой, гляди, какой генерал!
— Он самый, кажись, Император и есть, — отозвался сдавленно Яшка. — Вот вырядился!.. А саблища‑то, смотрите, волочится, здоровенная… И шпоры, мать честная! Как думаешь, Саня, в кобуре наган или браунинг?
— Кто? Почему? — дивился, не понимая, питерщичек — старичок, и Катька охотно ему все объяснила, растолковала. Заодно поделилась домашней своей тревогой: что‑то будет с ее отцом в больнице? Скажут, убил Платона Кузьмича, управляла, нарочно заступом, посадят в острог…
Шурка же не мог вымолвить словечка, до того оторопел от неожиданности, верил и не верил в то, что он видел.
Восхищенная Мишей Императором ребятня вытянула по — гусиному шеи, чтобы лучше все разглядеть и запомнить. Народ кругом шептался и дивился, может, не так шибко, как ребята, но порядочно. И было от чего дивиться: все на Мише Императоре точно чужое, не по росту, будто надетое наспех, но такое великолепное, немыслимое, что замирало сердце. И сам он, в звоне и скрипе, был немыслимый, не похожий на себя, но он, никто другой, сыночек бабки Ольги, счастливицы, тут уж обманываться не приходилось.
Видать, Бородухин, красуясь, и сам был много доволен собой и тем впечатлением, которое он произвел на односельчан и пришлый люд. Усмехаясь, задирая, как прежде, голову, важно и независимо откашливаясь, он подошел к столу заседавшего Совета, стукнул — звякнул каблуками, шашкой и шпорами и, как бывалый вояка, которому все надоело, особенно военные порядки, молодецки — небрежно коснулся двумя пальцами матерчатой своей крыши:
— Революционный привет!
И стал здороваться за руку с каждым сидящим за белой скатертью, козыряя, снисходительно сипя:
— Революционный привет!.. Револю… при…!
Звон и скрип, не умолкая, следовали за Бородухиным вокруг стола, только слушай и радуйся, наслаждайся. И ребятня во всю моченьку, без устали, делала это, торча на лежанке и печи.
Поздоровавшись с Советом, Миша Император покосился по сторонам, как бы слегка кланяясь народу в избе и на улице, глядящему в окна. Мужики в кути, не торопясь, закивали чуть в ответ. Они знали себе цену и осторожничали, чтобы не ошибиться, не перекланяться. Не такое нонче время первыми браться за шапки, гнуть головы, даже если ты и в самом деле генерал.
В окнах тоже не очень дружно тронули картузы, но какая‑то старуха, кажется, из Глебова, притиснутая к подоконнику и часто оттого охавшая, жаловавшаяся, что ее задавили, тут без всякого оханья и жалоб, внятно, со слезами умиления в голосе вымолвила:
— Здравствуй, дитятко родное, ненаглядное! Бог принес тебя в самый судный час, в нашу святую минуточку, спасибо!..
Покосясь — поклонясь, Миша Император поправил ремни на груди и, надуваясь грудью, кривясь немного на бок, на шашку, слегка облокотясь на нее, выставил картинно наперед правый сапожок со шпорой. Подождал словно на самом деле для того, чтобы все налюбовались досыта, переменил ногу, показал левый сапожок, выпрямился и, утвердясь посредине избы, сдвинув каблуки, отрывисто, почти строго — начальственно и вместе с тем снисходительно — покровительственно обратился к дяде Роде: