Она принялась развязывать узел петли на огненно — атласной, со складочками, отвислой шее. Гладила, отвязывая, и разговаривала с коровой.
— Постой, постой, — остановил Яшкин отец Катерину. — Говорю тебе, обожди!
— Не обожду. Меня больше не омманешь, — ответила с горделиво — злой усмешкой Катерина.
Она не плакала, не кричала, она словно решила про себя окончательно и спокойно то, что ее мучило.
— Баяли, за бедных… А она, ваша — тко слобода, риво — люция, видим теперича за кого… Нет, не омманешь дуру — ученая… Мужа на войне убили. Третий год его хороню, Дорофея‑то… Думаешь, и меня с девчушками убьют, голодухой уморят? Врешь! Мы живучие.
Агроном Турнепс больше не отдувался, не вмешивался в разговор, он только таращился во все глаза на Катерину и дядю Родю и все вытирал носовым платком бритую голову.
Дядя Родя удерживал руки Барабанихи, не дозволял ей освободить корову от привязи.
— Вот что, Катерина Демьяновна, — уважительно и просяще сказал он, откашливаясь, разравнивая бугры над бровями. — Веди‑ка ты корову к себе обратно, пожалуйста. Лето она запросто прогуляет в стаде, а осенью… Посмотрим, как там будет дальше… И не сумлевайся в революции, Катерина Демьяновна. За тебя она, наша революция, за таких, как ты, боремся, верь мне. Дай нам хоть малый какой срок, сама все увидишь. И никто не смеет обзывать тебя, оскорблять. Совет запретит, не позволит… Вот побаиваюсь, зимой сена, пожалуй, не хватит у тебя прокормить корову. Надобно, мы скажем, о сенце подумать загодя. Соображаешь? Давай заворачивай свою красную радость домой.
— Нет уж, обратно не поведу, — грустно — решительно сказала Барабаниха. — Отплакались мои девчушки, отпрощались с коровой. И я вместе с ними отгоревала. Что же нам — отка опять ночь реветь?.. Жили без молока — не умерли. Авось проживем и ноне. Не нам, видать, милый Родя, хлебать молоко… А мы и не любители. Про нас — квас.
Отвела председателевы руки, распутала петлю и стегнула веревкой корову.
— Пошла на место! — сурово приказала тетка Катерина.
Корова послушно двинулась прямиком к скотному двору. Ребята молча проводили ее до самого стойла. Потом побежали в поле догонять Яшкиного отца и агронома. Они, Яшка и Шурка, будто знали, что их там сейчас ожидает и не может без них произойти.
Турнепс дорогой снова потихоньку отдувался, и был он теперь не сладкий и не белый, совсем непохожий на прозвище. И на снегура, который тает, разваливается, не смахивал, а казался каким‑то мутным, ошарашенным.
— Что делается в России, ничего не понимаю, — бормотал и вздыхал он. — Честное благородное слово, голова идет кругом! — пожаловался Турнепс, все застегивая и расстегивая голубоватый клеенчатый дождевик.
А дядя Родя вдруг стал веселый, принялся дразнить Яшку и Шурку, что они напугались, как бы не забодала их комолая, побоялись подсобить Барабанихе, умнице, черт бы побрал совсем эту дурацкую корову.
Агроном ожил, заулыбался, когда увидел поднятую и засеянную льном низину к Гремцу. Мамки заделывали последки на четырех лошадях, старались, проходили боронами по лишнему разу, по два, чтобы каждое бесценное семечко спряталось в земле как следует и поменьше оставалось на пашне комьев и дернин. Влажно краснел и блестел свежий суглинок, вся низина была в волнисто — тонких, чуть заметных ручейках от зубьев борон.
Многоцветно искрилась близь и даль, все дышало и радовалось около Шурки. На небо нельзя было взглянуть, ослепительно синее, бездонное, оно звенело безумолчно жаворонками. Отрадно — жарко палило солнце, предвечернее, а высокое, в полной, неиссякаемой весенней силе. Нежно, слабо розовели и матово зеленели в яровом сельском поле к Крутову и в барских угодьях ранние всходы овса и ячменя. Начинала тепло пылить под босыми ногами наезженная, из усадьбы, дорога. Южный, забытый ветерок прохлаждал, напоминал о себе, ласкал нагретые ребячьи лохмы. Не поверишь, совершенно невозможно поверить, что неделю назад бушевала непогода с холодом и снегом. Все забылось, все прошло и, слава богу, не вернется. Видится и чувствуется одно желанное, приятное — слепяще — горячее небо и разноцветная земля. Особенно примечается сырая, зеркально — червонная глина в низине Гремца, там, где еще вчера был луг. Нынче здесь улеглись под одеяло блестяще — коричневые, кувшинчиками, попробованные ребятней тайком на зуб, льняные, скользкие и душисто — маслянистые семечки, чтобы ближайшим утречком, после дождя, проснуться новой зеленущей луговиной, краше прежней. Только бы пришел дождь, тепло уже пришло.
Мужики, умиротворенные, сгрудившись благодарно около Василия Апостола, сидели на обочине старого проселка, и сизое облако клубилось и не проходило над их взлохмаченными головами. В заросших подорожником и муравой колеях валялись картузы и шапки, лукошки с полотенцами и кушаками, два пустых, кудельного небеленого холста, чистых мешка из‑под семян льна.