— В аду нам гореть, — мрачно сказала я, когда мы перерыли все и сидели, голые, в окружении всех этих омерзительных предметов.
— А что такого? — спросил Дауд, взвешивая на руке искусственный член.
— Ничего, — ответила я. — Тебя уже вряд ли удастся чем-то удивить.
— Что хорошего? — печально спросил он. — Мне иногда снится, что я еще ребенок и ни с кем не спал. Это такое счастье — думать о женщинах, не зная их, быть в кого-нибудь влюбленным.
Я подумала о том, что, в сущности, Дауд прав, и нет во всем этом гребаном мире никого счастливее человека, который молод, полон иллюзий и не изведал испепеляющего разум разврата. И нет никого прекраснее женщины, которая не ебется, пьяная, с арабами, а растит в целомудрии ребенка, рожденного в муках, но для любви. Я подумала о том, как, наверное, безмятежны те, кто не встретил на своем скорбном пути растленную гадину, кто смог противостоять пороку, кто работает, смахивая со лба капли пота, а не сидит на промятой койке с побелевшими от кокаина мозгами и рассматривает фаллоимитаторы.
Мысленно я соглашалась с тем, что винить мне, собственно, некого, потому что развратные твари умеют различать друг друга даже в самой густой толпе, тянутся друг к другу и в конечном счете слепляются в один омерзительный, копошащийся ком. И наверное, единственным путем, дававшим надежду вырваться из этого кома, был путь радикальной ломки собственного сердца, преодоления своей злой воли и возвращения к Богу в раскаявшемся стаде других, изгнанных из рая Адамов.
В те страшные времена, когда я сожительствовала с Даудом, могла ли я сохранить надежду на то, что после всего, чем я занималась, — после танцев перед сотнями похабных арабов, после курда и героина, после хозяина магазина в Абу-Даби, Гасана, Роберта, шестидесятилетнего индуса, с которым я переспала и мгновенно забыла его имя, — могла ли я, имея за плечами такой шлейф бессмысленных и отвратительных дел, рассчитывать на то, что не Дауд, а какой-нибудь добрый и порядочный мужчина полюбит меня и захочет связать со мной свою мирную жизнь? Понимала ли я, как в действительности выгляжу в глазах основной массы нормальных людей, а не шайки сумасшедших сук, которые являлись моим тогдашним окружением? Приходило ли в мою безумную голову, которая, впрочем, была уже не головой, а какой-то тупой, размягченной виски квашней, что единственный мой шанс изменить свою сраную жизнь — это уехать на другой конец мира, потому что ни один приличный мужчина (если он, конечно, в здравом уме) не будет не то что жить со мной после Дауда, а побрезгует даже заговорить?
Самое страшное было, пожалуй, в том, что я действительно не могла узреть за килограммами косметики и дорогими шмотками свое истинное, кошмарное лицо, и, как многие другие, как Люба, моя сестра, Азиза и миллионы прочих уродов в этом мире — паноптикуме уродов, я верила в то, что уже скоро все закончится, я выйду замуж, рожу ребенка и, выпивая с мужем на веранде небогатого загородного домика, буду преимущественно молчать, опасаясь, как бы с языка не сорвалась чудовищная, блядская брань. Разумеется, временами, когда мы с Даудом ругались и он крушил фарфоровые вазы, а я, рыдая, запиралась в шкафу, мое истерзанное растлением сознание озаряла простая и жуткая мысль, что я просто не доживу до воплощения собственных благих грез, что сдохну в грязи и бреду от какой-нибудь непристойной болезни или лихого, пьяного удара по башке, но четыре бутылки виски в день были вполне эффективны для того, чтобы примирить мою душу с ее имманентным ничтожеством.
В спальню без стука зашла моя сестра и спросила, долго ли мы еще будем тут сидеть, а то им с Любой скучно. Мы пошли в душ, где еще раз трахнулись, потом неторопливо оделись и направились в dinings.
— Я полагаю, никто не хочет спать? — Люба принялась снова крошить кокаин.
— Нет, — сказал Дауд. — Когда останется мало, можно будет покурить его, — добавил он, одобрительно наблюдая за Любиными движениями.
Мы снова понюхали, и Люба объявила, что ей в голову только что пришла одна замечательная мысль.
— Вот что я предлагаю, — сказала она. — Времени у нас до хрена, и до хрена виски и кокаина. Пускай каждый расскажет другим самую жуткую и невозможную историю, которая случилась в его жизни, и ничего не будет скрывать.
Все одобрили Любино предложение, но впали в неизбежный ступор, решая, кто будет рассказывать первым. Тогда мы бросили жребий, и выстроилась последовательность, при которой первой должна была изливать душу моя сестра, затем Люба, после нее Дауд и только потом я.
Моя сестра покраснела, зачем-то взяла сигарету, потушила ее, сделав три затяжки, и смущенно начала: