Начавшийся вскоре концерт он почти не слушал. Смотрел на сцену, а мысли его были далеко. Вспоминался деревянный домик с остеклённой террасой в Петровском парке, напоминавшем дачный посёлок, если бы не близость глубокой каменной чаши стадиона „Динамо“ с рёвом возбуждённой многотысячной толпы болельщиков на трибунах и аплодисментами, в которых тонул слабый шелест крыльев, когда в честь забитых голов выпускали болельщики в воздух голубей. Они потом пролетали над домом Бурцевых.
И ещё вспомнил Бурцев мать и брата и то время, когда маленькими они дрались и ругались с братом дома, но зато на улице стояли друг за друга горой. Бурцев думал о своём детстве, приукрашивая его в воспоминаниях, как делают все люди, а уж на фронте особенно; на сцене же тем временем плясали солдаты из дивизионного ансамбля, выступал хор и приехавший из Москвы композитор играл на аккордеоне и „показывал“ фронтовикам свои новые песни.
— После меня будет выступать солист, — заявил композитор, — а я, товарищи, сам начавший свой творческий путь в красноармейской самодеятельности, покажу вам свой „Солдатский вальс“ композиторским голосом.
Но Бурцева не заинтересовал и композиторский голос, и он больше смотрел на сидевшего неподалёку командира дивизии генерала Свиридова и младшего лейтенанта Сергея Свиридова. Отец обнял сына, уходящего этой ночью в немецкий тыл. О чём они говорили, Бурцев, конечно, не слышал. Он только видел тыльную сторону крупной ладони, крепко сжимавшей узкое в кости плечо сына, и коротко стриженную голову младшего лейтенанта Свиридова, прислонившегося к отцу.
И то, что выражала эта сильная рука и чуть сжавшиеся в напряжении лопатки, было сильнее и полнее всяких слов, поэтому у Бурцева защекотало где-то в горле, и он, никогда не знавший за собою таких слабостей, в смущении начал пристально смотреть на сцену.
…Когда после концерта разведчики добрались до своего домика у Одера — начало темнеть. Самсонов распорядился, чтобы люди ложились спать, а в полночь поднялись бы, освежённые сном и готовые к напряжению ночного поиска. Но, как обычно перед боем, что-то мешало заснуть.
Это „что-то“ и было смутным томлением души и с трудом подавляемым возбуждением, которое в этот вечер с особой силой овладело Бурцевым. Он то и дело выходил на улицу, много курил, старался успокоить себя быстрой ходьбой.
„Замандражировал! — подумал Бурцев. — А почему? То ли бывало“.
Он мысленно подбадривал себя и вместе с тем старался доискаться до причины беспокойства. Но никакой особой причины он не видел.
Сколько раз, бывало, он уходил ночью в разведку, конечно, щемило сердце, на то оно и живое, но всё же над всеми страхами и волнениями поднималась необъяснимая, неизвестно откуда берущаяся, подспудная уверенность, что для него не пробил ещё смертный час.
А сейчас! Была она, эта уверенность, или нет? Бурцев что-то не мог разобраться в своих предчувствиях.
— А чёрт с ними! — выругался Бурцев и, войдя в дом, сел к столу, чтобы написать письмо матери. Но тут же передумал и решил написать не письмо, а открытое завещание товарищам, тем, которые остаются на восточном берегу Одера.
И сначала это впервые мысленно произнесённое слово „завещание“ испугало его. „Неужели я умирать собрался? — подумал Бурцев. — Нет, зачем же! Просто назову так: „Открытое письмо товарищам по роте“. На всякий случай. А внизу: „Просьба“. Когда Бурцев начал писать, он зачеркнул и слово „открытое“ и „просьба“, а большими буквами вывел всё же слово „завещание“. И странно, как только он это сделал, так сразу же успокоился и даже повеселел.
„Ты смотри-ка, оказывается, какая петрушка!“ — сказал он себе с удивлением и даже покачал головой, мысленно укоряя себя за такое странное поведение сердца.
И ещё он сказал своему сердцу: „Вот видишь, ты какое?!“ — и улыбнулся, хотя и понимал, что сердце не увидит и не оценит его улыбки.
Потом он начертал в правом углу листа: „
А вслед за этим Бурцев написал следующее:
„