Еще одной жертвой был мужчина шестидесяти лет. Он был довольно безобиден и, как никто другой в отделении, занимался своим делом. Вскоре после того, как меня перевели из отделения для буйных, на него напали и сломали ему руку. Санитар (тот самый, что бил меня) был немедленно уволен. К несчастью, передышка для больных была краткой: этот самый мужлан, как и другой, которого я упоминал, нашел работу в больнице в тысяче километров отсюда.
Смерть от насилия в отделении для буйных в целом не то чтобы неестественная – для отделения для буйных. Пациент, о котором пойдет речь далее, тоже был стариком. Ему было за шестьдесят. И физически, и умственно от него почти ничего не осталось. По приезде в больницу его определили в камеру в «Стойле» – вероятно, из-за того, что дома он буйствовал. Но его буйство (если подобное вообще существовало) исчерпало себя и выражалось только в том, что он не мог подчиняться. Его преступление заключалось в том, что он был слишком слаб, чтобы удовлетворить свои потребности. На следующий день после его прибытия, незадолго до полудня, он лежал абсолютно голый и беспомощный в кровати в своей камере. Это стало известно мне потому, что я немедля пошел расследовать, узнав от соседа по отделению, как ужасно главный санитар избил больного. Мой информатор был человеком, чьему рассказу об этом происшествии я верил так, словно он исходил от хорошего знакомого. Он пришел ко мне, зная, что я взял на себя обязанность докладывать о таких ужасных происшествиях. Однако информатор боялся взять инициативу на себя, поскольку, как и многие пациенты, считал, что он здесь надолго, и не хотел навлечь на себя месть санитаров. Я пообещал, что доложу о случившемся, как только у меня появится возможность.
Весь день жертва санитара лежала в камере в полубессознательном состоянии. Я очень внимательно следил за ним, потому что думал, что утреннее нападение может привести к смерти. Той ночью, после обычного обхода доктора, пациента привели в палату по соседству с моей. Сам метод отпечатался в моей памяти. Два санитара (один из них жестко избил пациента) положили его на простыни и взялись с двух сторон так, что несли его будто в гамаке (внутри которого было тихо) – в ту комнату, которая, как оказалась, стала его последней земной обителью. Санитары совершенно не заботились о пациенте и несли его так, словно в простыни был завернут дохлый пес, которого можно сбросить в реку.
Той ночью пациент умер. Теперь невозможно сказать, убили его или нет. Но я искренне считаю, что да. Возможно, он никогда бы не выздоровел, но совершенно ясно, что он прожил бы еще несколько дней, а возможно, даже месяцев. И если бы к нему отнеслись гуманно, вернее, если бы его лечили, кто знает, может, он смог бы выздороветь и вернуться домой.
Молодой человек, который поддерживал меня во всех выходках в отделении для буйных, тоже стал жертвой насилия. Я уверен, что не преувеличу, если скажу, что его жестоко избили десять раз за два месяца, и я не знаю, сколько раз он подвергался более мелким нападкам. После наказания я спросил у него, почему он продолжает нарушать режим, пусть и не сильно, если знает, что после этого будет избит.
– О, – проговорил он. – Мне просто нужно размяться.
По-моему, человек, который мог так остроумно и тонко высказаться по поводу того, что в действительности было пыткой, заслуживал жить вечно. Но судьба-злодейка распорядилась иначе: он умер молодым. Спустя десять месяцев после того, как он переступил порог больницы штата, его отпустили на свободу, поскольку его состояние улучшилось, пускай он и не излечился до конца. Это была обычная процедура, и в его случае она казалась разумной: складывалось впечатление, что на воле с ним все будет хорошо. В первый же месяц он повесился и не оставил записки. Мне кажется, она была бы лишней. Воспоминания об избиениях, пытках и несправедливости, которые выпали на его долю, могли стать последней каплей, которая перевесила желание жить.
Пациенты с меньшей выносливостью, чем у меня, часто поддавались с кротостью. Больше всего сочувствия у меня вызывали те, кто подчинялся, потому что у них не было родственников и друзей, которые могли бы побороться за их права. Ради них я начал записывать своим контрабандным простым карандашом обращения к главным лицам нашего учреждения, в которых рассказывал о жестокости, которой был свидетелем. Мои отчеты принимали с равнодушием, о них тут же забывали – или игнорировали. Однако эти письма, описывающие происходящее втайне, были вполне ясны и убедительны. Более того, мои показания часто подтверждались синяками на телах пациентов. Обычно я писал отчет о каждом случае и вручал его доктору. Иногда я отдавал их санитарам, велев сначала прочесть, а потом отдать старшему или помощнику врача. Я без купюр описывал жестокость этих санитаров, а они читали мои отчеты с очевидным извращенным удовольствием, смеялись и шутили над моими попытками призвать их к ответу.