Побитые собственными подданными, униженные и обобранные татарскою ордою, визжа, по собственному выражению, от всяческой боли, поляко-руссы паны были еще больше побиты в своей столице. Представители царя, которого даже воздержный Ян Замойский, в лице Бориса, называл хлопом, указывали им на то, что претерпели они от хлопов. «Теперь вы сами смотрите на торжество ваших хлопов над вами» (говорил им Григорий Пушкин). «Они ваше панство позорили, гордость вашу сломили, дома ограбили, наилучшие ваши войска побили, гетманов ваших в неволю взяли. Области ваши опустошены войною и вашими жолнерами до того, что мы от Смоленска до Станиславова поющего петуха не слыхали. Люди ваши умирают с голоду и продаются в наши края, моля великого государя о милостыне и прокормлении. А в нашем государстве всего довольно. Есть у нас и чужеземное войско, и даже шведов достаточно. Вы, паны-рада, сами себя восхваляете и называетесь учеными людьми, а в пятнадцать лет не можете научиться, как титуловать наших великих государей. Нам кажется, что вы глупее нас, неучей».
Современный нам польский историк подтверждает истину последних слов, говоря:
«В этих трактатах Пушкин показал спокойствие, остроумие и энергию в высокой степени». А современного боярам Пушкиным историка Польши поражали они своим умом так, что он удивлялся: «как эти люди неученые, не знающие вовсе по-латыни, недалекие в грамотности и незнакомые с первыми её основаниями — могли углубляться в самые трудные политические дела»!
«Под давлением угрожающей войны» (пишут в наше время поляки), «сенаторы и двор делали московским послам уступку за уступкой, и не спохватились, что, по требованию Пушкина, унижают отечество, покрывают правительство позором и ослабляют в народе патриотизм».
В Смутное Время Польского Государства, в бедственную и для самих разорителей эпоху Польского Разорения, природный русский ум, основанный на верности долгу, одержал над поляками такую победу, которой не забудут ни их, ни наши отдаленнейшие потомки. Не восторжествовал над этим умом и хитрец, который всех польских мудрецов обернул вокруг пальца. Все ухищрения казацкого батька против России, в конце концов, привели к тому, чего мог бы желать ей только преданнейший друг и почитатель творца её судеб — великорусского народа. Самые измены, посеянные им в будущем казачестве, послужили к возвышению России в собственном сознании и в глазах всего света.
Глава XXIV.
Напрасно Хмельницкий переходил от угроз к ласкательству, напрасно писал к царским воеводам: «Того нет и не будет, чтобы татарские царики имели, побратавшихся с нами, православную Русь и веру нашу воевать». Кунаков донес царю обо всех казацких плутнях и, между прочим, о наследственном казацком плутовстве — самозванщине. В обширной записке, представленной им по возвращении в Москву, мы читаем, что Хмельницкий обзавелся каким-то царевичем Казанским, с целью восстановить Казанское царство. И не для одной Казани, он и для самой Москвы припас такого человека, который называл себя более законным обладателем русской земли, нежели Романовы. У казаков он слыл внуком царя Василия Ивановича Шуйского, а по словам царских людей, это был «человек самого простого чину и худые породы воришка, Тимошкою зовут, Акундинов». Как ни отнекивался Хмельницкий перед царскими гонцами в зловредном замысле произвести в Московском Государстве смуту, не верила ему Москва ни в одном слове. Маски с него не срывали, но видели под ней готовность на всевозможные предательства, и держали коварного Хмеля в почтительном отдалении.
Судя по политике казацкого батька, о которой нам говорит не столько его биография, сколько история казачества, Москва, в его уме, была последним, запасным поприщем казацкого грабежа, или последним казацким прибежищем, смотря по тому, как укажут непредвидимые обстоятельства. В Москве, с своей стороны, были уверены, что куда бы ни бросались казаки по замыслам вихреватого гетмана, — неизбежно придут они к старому своему убеждению, что кроме царского величества, деться им негде. Москва ждала и в выжидании событий заключалась её наибольшая мудрость.