Тодор встаёт, смотрит на меня грустно, потом – поднимает голову вверх и, кажется, видит что-то там, за облезлой росписью куполообразного потолка.
– Скажи, чмошник, – голос подозрительно тих, тон спокоен, – ты когда-нибудь падал? По-настоящему? С такой высоты, что земля с овчинку?
Ну да, у нас же театр – вот, пожалуйста, доморощенный философ и лирик.
– Нет, я так не поднимался. Всегда слежу за краями.
– Молодец, – хмыкает он, – а я вот падал. И знаешь что? – хватает за грудки, поднимает над полом. Во силища! Хотя на вид – худой, правда, длинный. Я ему по плечо. – Падения отбивают вежливость.
Отшвыривает меня и отворачивается, будто потерял интерес. А у меня звездочки перед глазами и копчик, походу, отбил.
– Эй, Гибби, – обращается он к одному из кашалотов, – заводи!
Тот уходит и скоро возвращается с небольшим ящичком. Узорным таким, там пляшут рисованные обезьянка и клоун. И когда со щелчком откидывается крышка, то пляшут и внутри, уже механические. Раздаётся музыка: дребезжащая, унылая, простенькая, наподобие «Ах, мой милый Августин». И я чувствую себя тем свинопасом, только ждёт меня отнюдь не поцелуй принцессы.
Надо мной нависает отвратительная рожа Тодора. Скоро меня начнёт тошнить от его ухмылки.
Он говорит медленно, с расстановкой, должно быть, чтобы меня проняло:
– Я знаю, зачем ты здесь.
Слова забираются под кожу, шевелятся там червями, выползают наружу признанием:
– Если знаешь, то отдай мне его.
– Не могу, – мотает головой. – Билет на «Харон» получает лишь тот, кто делает добро для других.
– Но ты ведь получил за так. Как подарок. И это нечестно.
– О, кто-то заговорил о честности, – приставляет мне к горлу зазубренный тесак, и пульс у меня сразу подскакивает и колотится в ушах. Кошусь на руку, сжимающую нож и затянутую в тёмную перчатку. Понтушник. Так и хочется съязвить: где вторую посеял? Но он переключает на другое: – Не ты ли совсем недавно угрожал старику, который спас тебя?
– Карпыч тоже угрож… – начинаю, но осекаюсь: сын всегда будет на стороне отца, каким бы тот не был.
– Хорошо, что понимаешь.
Этот ублюдок что – мысли читает?!
– Угу, – кивает, – небольшой презент от прошлой жизни, – и пинает ногой под рёбра: – Вставай. Едем на базар. Будешь творить добро.
– На базаре? – морщусь и, поднимаюсь, держась за стену.
Прямо перед глазами, будто нарочно подсвеченная, буровато-красная надпись: «Верить и любить прежде всего». И это почти смешно, потому что рядом – развороченные внутренности мужика-табуретки и шайка людоедов с дубинам, утыканными гвоздями, наперевес.
Тодор замечает мою реакцию и усмехается, но в этот раз невесело:
– Мой духовник написал.
Вздыхает: то ли потому, что о духовнике – в прошедшем времени, то ли что тот стенку попортил.
– Гибби, Зубастый, Саск, выгоняй колымаги. Мы едем творить добро!
Предложение его тонет в одобрительном гуле.
Чую, ох и добра мы натворим!..
Словно подтверждая мои опасения, обезьянка и клоун всё так же беззаботно пляшут под скрипучую мелодию шарманки.
***
Белое и пустое. И в нём – висим мы с Охранителем.
Он говорит: рано. Выталкивает. Упираюсь: мне надо.
– Как там они?
Он слегка хмурится, отбрыкивает мою руку, злится, поди, что падшая одежды коснулась. Но не сгорела, и это придаёт сил и наглости:
– Ну? – и вся в нетерпении.
– Плохо. Сонник вырос. Охранный пузырь дал трещину. нужна Роза Эмпирея.
– Разве ангелы не могут её достать?
Аж запинаюсь, так удивляет.
– Ангелы охраняют Розу, взять её может лишь тот, у кого своя роза в душе.
И рукой в меня – ширь! Хорошо, тут не больно. Тянет потом, смотрю, цветок, алый, в каплях крови. Они заляпали всю белизну.
– Твоя роза.
Дарит мне назад, прижимаю к сердцу, и тут – загорается, ярко так, аж зеньки щаз лопнут. Она исчезает, а я по-рыбьи дышу.
– Цвети для меня, – требует он, выпинывает из белого.
Ахаю и возвращаюсь.
Смотрю, рядом Фил, тот старик и адская гончая.
Все взапаре, даже она.
Лыблюсь, тру затылок:
– Я в порядке! Но Охранитель сказал: поспешить!
– Куда? – Фил и дед переглядываются.
– Туда, назад. К моим. А то пузырь скоро лопнет.
– А, вы, молодая особа, хотите вернуться в книгу?
Ну вот, дошло! А в очках вроде, должен быть умным. Правда, у него всего одна пара. Значит, баба Кора умнее.
– Видать, – тяну к ним руки: – Поможете?
Поднимаю, но шарахаюсь за Фила, потому что псина, жуткая, тянет морду ко мне.
Старик окликает:
– Фу, Дружок, фу!
Зверь тут же пошёл хвостом махать, и сразу всю страшность теряет.
– Можно погладить, Дружок добрый.
– Огроменный! – опасливо говорю и не глажу, наоборот, руки поджимаю, в Филу липну.
Старик усмехается:
– Просто дог.
– Ого! Звучит как «бог».
Они ржут, становится лучше и Дружок уже не выглядит адским.
Старик машет:
– Айда, путешественники, в мою сгоревшую обитель.
Вонь у него в обители просто нереальная.
– Каша сгорела, – винится он. – Манная. С детства люблю.
Ведёт нас на кухню.
И Филу прям на голову ляпается большой шмат.
Прыскаю.
Он фырчит, что тот игольник, и пытается скинуть.
– Манна небесная, – веселится дед. – В моём случае – потолочная.
Эх, какой-то неважный он, хоть и старый. И неумный, хоть и в очках.