Это был неподдельный, чистейший мечтатель, не имевший вещей, не желавший знать о вещах, переносивший с аристократической гордостью вопиющую бедность, хотя был по крови плебей, сын уездного лекаря, внук деревенского, едва ли грамотного попа. Отрешаясь от житейских забот, ограничась, почти добровольно, хлебом насущным, мечтатель жил только в духе, жил пламенно, страстно, самозабвенно, с такой потрясающей самоотдачей, как будто, освободившись от презренной власти вещей, его духовные силы умножились до такого предела, когда в своем непрестанном горении они сжигают пренебреженное тело. Он знал его лишь возбужденным или утомленным до последних пределов, поскольку тот ни в чем середины не знал. Без непрерывных трудов, без непрестанного кипенья запросов и мнений, вне лихорадки срочной журнальной работы его и представить было нельзя. Виссарион Григорьевич точно горел в непрестанном движении мозга и нервов, мелочь и вздор книжонки с толкучего рынка с одинаковой силой, наряду с большими проблемами, волновали, бесили его, отражаясь на печени и на легких, которые съедала чахотка. В спорах, от пустого противоречия, от пошлого фельетона продажных писак вся нервная система Виссариона Григорьевича возбуждалась так сильно, что жалко и страшно было глядеть, как он разражался злостью или грозой в своей блестящей импровизации. Мечтатель как-то вдруг загорался. Мечтатель домогался отыскать ту философскую истину, которая открывала бы путь к обновлению человека и человечества. Мечтатель в экстаз приходил от всего, что могло указать эту истину. Тогда потоком лилась его речь, много лучше статей, которые попадали в печать.
К мечтателю он относился с почтительной нежностью. Вскоре после знакомства он обнаружил, что мечтатель не любил ни молчаливых, ни слишком разговорчивых собеседников: первые упорным молчанием не будили в нем жара мыслей, вторые доводили до задорного бешенства, после которого наступало изнеможение, когда не оставалось сил вымолвить слово, кровь проступала в углах побелевшего рта.
Да, это было истинной битвой за истину.
Он любил мечтателя в эти мгновения и часто сам спорил с ним, стараясь выглядеть равнодушным, лишь для того, чтобы дать подходящую пищу, и упивался горячностью духа, блеском ума. Он умел замечать, когда спор приближался к опасной черте, и вовремя уступал, нацепив свою полусонную маску, жар мечтателя падал, спор превращался в беседу. Без гнева и сострадания он не мог наблюдать, как беспечные посетители доводили мечтателя до кипения. Он старался не бывать у него, когда тот готовил статьи. Он подстерегал часы короткого отдыха, когда мечтатель маялся и скучал, вяло бродя из угла в угол или валясь на старом диване, похожий на мертвеца. Сизыми становились усталые веки. Изглоданное чахоткой лицо зеленело румянцем. Поверхностное дыхание не ощущалось совсем. Мечтатель казался положенным заживо в гроб.
Но он только входил, осторожно ступая, боясь разбудить, помешать, как мечтатель, вздрогнув от малейшего шороха, открывал приветливые глаза, и нельзя было не видеть по ним, что мечтатель не спал, но продолжал с напряжением размышлять всё над тем же, всё об одном.
Они присаживался на обтерханный рыночный стул у дивана. Мечтатель начинал некрепким, но уже небесстрастным, едва слышным шепотом:
– Искусство издавна навлекало на себя нападки и ненависть моралистов, этих вампиров, которые мертвят жизнь холодом своего прикосновения и силятся заковать его бесконечность в тесные рамки и клеточки рассудочных, а не разумных определений. Из всех поэтов немец Гете наиболее возбуждал их ожесточение. Вы думаете, почему?
Он наблюдал, с каким нетерпением ждал мечтатель ответа, не удивляясь ни его требовательности, ни внезапности начатой темы. Он угадывал, она кипела давно, ещё до прихода его, и ждала только случая вырваться на простор обсуждения: только этим путем вызревали и прояснялись его критические идеи и философские истины. И он говорил:
– У моралистов не хватало ума на такого великана, как Гете.
Мечтатель подхватывал, уже сверкая глазами, вскидывая в его направлении худую, почти детскую руку:
– Вот, вот!
И, садясь на диване, презрительно морщась, обхватывая колени руками, вдруг объявлял:
– Но дело не в том! Гений и безнравственность – качества в их глазах неотъемлемые, а Гете был дух, во всем живший и всё в себе ощущавший своим поэтическим ясновиденьем, следовательно, не способный никакой предаться односторонности, пристать ни к какому исключительному учению, системе и партии. Гений многосторонен, подобно природе, которой страстно сочувствует, которую любит, которую глубоко понимает. Природа противоречива, следовательно, безнравственна, по воззрению резонеров: у полюсов она дышит холодом и смертью зимы, а под экватором сжигает изнурительным зноем. В одном месте она говорит одно, в другом утверждает противное: какая, право, безнравственность!
Мечтатель сидел, согнувшись, подавшись вперед, с бледным лбом, с щеками, покрытыми пунцовым румянцем, и глухой голос становился всё громче: