– Таков Гете, её верное зеркало. В дни кипучей юности обвеянный духом художественной древности, обаянный роскошью природы и жизни поэтичной Италии, он писал «Римские элегии», этот апофеоз древней жизни и древнего искусства, и в тоже время воскресил в своем Гёце жизнь рыцарской Германии, свёл с ума всю Европу повестью о страданиях Вертера и создал в «Вильгельме Мейстере» апофеоз человека, который ничего полезного не делает на белом свете и живет только для того, чтобы наслаждаться искусством и жизнью, мыслить, страдать и любить. Потом, в лета более зрелые, он в «Прометее» художнически воспроизвел момент восстания духа против непосредственности на веру признанных авторитетов и положений, а в «Фаусте» – жизнь субъективного духа, стремящегося к примирению с разумной действительностью путем сомнения, страданий, борьбы, отрицаний, падения и восстания, но подле него поместил Маргариту, идеал женской любви и преданности, покорную и безропотную жертву страдания, смерть которой была для неё спасением и искупленьем вины, в христианском значении этого слова. Трудновато уложить этого Гете в коротенькое определение, необходимое тупым педантам во все времена!
Почти выкрикнув это, мечтатель приподнимался, спрашивал гневно:
– Ну, вы изучали его «Прометея»?
Он привык к его гневным запросам, заметив, что гнев относится не к нему, что мечтатель метал свои молнии в кого-то другого, которого уничтожал перед тем. Стоит чем-нибудь зацепить его гнев, и мечтатель взорвется до бешенства и кровавая пена выступит у него на искривленных губах. Приходилось бывать осторожным. Он не мог промолчать, не мог с воодушевлением заговорить о любимом поэте, с которым сравнивал втайне себя, находя между ним и собой загадочное родство, и отвечал намеренно сухо:
– Да, конечно, читал.
Мечтатель воспрял, глаза засверкали огнем, загремел ядовитый укор, издевательски повторяя равнодушный ответ:
– Да, конечно, читал! И это об одном из самых глубоких, самых великих созданий великого Гете! Боже мой, Иван Александрович, вы пропащий, вы несуществующий человек! Где ваша субъективность, раздражение, злость? Вы заморозили, вы убили себя! Вы холодны, вы холодны всюду! А ваше творчество? Ваше творчество абсолютно бесстрастно! Вам всё равно, попадется мерзавец, дурак, урод или добрая, порядочная натура – всех рисуете одинаково, всех! Ни любви, ни ненависти ни к кому! Да, конечно, читал! Опомнитесь, о чем, о ком вы! Это же Гете! Это же… вот… послушайте только:
Ну, разумеется, он ещё на университетской скамье прочувствовал и продумал силу и красоту гетевского стиха, как и многих других, но своих мыслей и чувств высказывать не любил, опасаясь, что, выйдя на волю, мысли и чувства утратят свежесть и новизну или, многократно усилясь, раздавят рассудок, чего доброго, до бешенства доведут, а беситься он не хотел. Сильно чувствуя, он в тоже время предпочитал ясно мыслить и ценил благоразумную сдержанность, в себе и в других. И подтвердил холодно, однако с легкой насмешкой:
– Недурно сказано.
Мечтателя сотрясла буря чувств, рот сжала ядовитая судорога, щеки зардели кровавыми пятнами, глаза запылали испепелявшим огнем, грудь вздымалась нервно, неровно и высоко, руки искали подходящего места, пыльцы то сжимались, то разжимались, точно им нужен был враг. В один миг на ногах, мечтатель забегал по тесному кабинету и закричал:
– Недурно, говорите вы?!
Он разглядывал мечтателя с неодобрительным восхищением: тот был прекрасен в своем возбуждении, уродливая неправильность лица становилась почти неприметной, лик пророка, вождя. Но ему доводилось видеть не раз, какую страшную цену мечтатель платил за свои озарения, и хотелось остановить, отвлечь, однако в таком состоянии всё, что угодно, могло оказаться разрушительней и опасней в сто раз. Невозможно было предвидеть, что именно вызовет в душе страстотерпца поток вдохновения. Оставалось сидеть и молчать и думать о том, что бури фантазии необходимо вовремя заковывать в ясность и твердость рассудка.
Мечтатель встал перед ним: