Ночь была, как я и предвкушал, удивительная – тёплая и ясная, из тех, в которые влюблённые гуляют рука об руку, а старики вроде меня жалеют о несделанном. Впрочем, я редко сожалею о чём-либо, и сегодня у меня тоже не было причин – наоборот, я весьма гордился тем, сколько дел уложил в сутки. Так что я праздно и бездумно вышагивал по симпатичной улочке, с обеих сторон которой лепились старые дома, в большинстве похожие на дом Капиевского. Птичья трель лилась откуда-то издали, напоминая о том, что путешествие моё всё же славное. Моравия нежнее Вены, просыпается от зимнего сна раньше, уже даже поёт и принаряжается зеленью…
Изредка я вскидывал взгляд, и каждый раз глубокая синева неба приковывала меня. Я долго пытался вспомнить, что, кроме некоторых полотен Гверчино, она мне напоминает, и наконец вспомнил. Глаза Бесика Рушкевича и дом Кого-то, Кто слушает его молитвы.
На этой мысли какое-то движение слева привлекло моё внимание, и я рассеянно повернул голову. Вдоль дороги тянулся частокол из деревянных брусков: три острых – один тупой, и так чередовалось далеко вперёд, раз за разом, до самого поворота. Движение – осторожное, словно бы крадущееся – я уловил за оградкой. Я остановился, ища его источник. Вытянув шею, я даже заглянул в ближайший двор. Конечно, я подумал о кошках и собаках, тут же вспомнил, что их нет, и стал искать птицу: курицу, гуся, крупного ворона. Или, может, полакомиться кем-нибудь заявилась лиса? Но меня окружали тишина и неподвижность. Ни крика, ни треска веток, ни хлопанья крыльев. Я пошёл дальше, уже более чутко прислушиваясь. Дышать я как раз стал тише, но отдал себе в этом отчёт только, когда всё уже произошло.
Меня ждали дальше, на углу. И даже если сейчас я опишу увиденное, мне вряд ли удастся что-либо понять, а дыхание моё снова становится аритмичным при одной попытке занести над бумагой перо. Я не могу успокоиться. Смогу ли хоть когда-нибудь? Я должен.
…Девочка сидела на ограде – на верхушке тупого деревянного колышка. Застыла она в позе, в которой сажают обычно каменных горгулий на готических храмах: в упоре, согнув ноги, поставив перед ними руки и сгорбившись. В тусклых волосах её светлели кувшинки; платье было белым, украшенным пёстрой моравской вышивкой и слишком лёгким, даже для столь приятной ночи. Красивая девчушка. Да… пожалуй, она была красивой, несмотря на всю странность облика, настоящий белокурый ангелок. Глядя на неё, я думал о двух вещах: о том, как она удерживает равновесие на столь узкой опоре, и о том, что ей давно пора спать. Третьей мыслью было: «Она же простудится!», но это опасение поколебали виденные сегодня местные дети, носившиеся по улицам в лохмотьях и без обуви.
Наши с девочкой глаза встретились, и она приветливо улыбнулась. Рот был чем-то немного перепачкан, как и платье. Она поманила меня.
– Здравствуй, – заговорил я, подойдя почти вплотную и учтиво поклонившись. – Ты не ошиблась ли местом, где тебе нужно сейчас быть?
Наши лица находились вровень. Девочка смотрела не мигая, вероятно, не понимая немецкого, – по крайней мере, я так подумал. У неё были очень яркие белки глаз, и невольно я стал перебирать в уме болезни, которые могли к этому привести. Но я не успел найти ответа на праздный, совершенно неуместный, как я сейчас понимаю, вопрос.
Малышка сорвалась с места, как заяц, лягушка или сверчок. Стремительным прыжком она перескочила на другой кол, острый. Там она выпрямилась, не переставая улыбаться, и… да, я с точностью могу сказать, что она облизывалась – слизывала с губ что-то красноватое. Это пригвоздило меня к месту.
– Подожди. Кто ты?
О, я глупец, мне следует, пожалуй, возносить благодарные молитвы за то, что она не ответила! А тогда я смотрел, окаменев; я даже протянул руку навстречу.
Из детского горла вырвался хрип, за ним – крепкое славянское проклятье, какие мне редко приходилось слышать даже от Януша. Девочка спрыгнула в заросли травы – и снова взлетела, теперь на крышу дома, и опять молниеносно сорвалась с места, но на этот, последний раз я уже не увидел, как она опустилась. В темноте послышался шорох, будто взмах огромных крыльев. Я уже не думал, что это вспорхнула птица.
Что-то жгло мою шею. Забравшись рукой под воротник, я понял: то был шнурок креста, который дал мне Рушкевич. Нагрелся и сам крестик. Мысли мои помутились, и я в изнеможении опёрся рукой о частокол, где ещё недавно сидело