— Что же ты собираешься делать дальше? — спросила мать осторожно.
— К весне уйду из ансамбля, я уже предупредил руководителя, и вернусь в Москву.
— А в Москве куда?
— Поищу.
Однако порастерял он, скрипач Михаил Савинов, из того, с чем кончал консерваторию, порастерял с легкой музыкой, вальсами и блюзами, вернуться к Бетховену не так-то просто...
— Помнишь, в детстве у меня была игра «вверх и вниз», взберешься по лестнице, потом выкинешь кости неудачно — и пожалуйте снова вниз, — усмехнулся он.
— Ты что имеешь в виду? — спросила мать с беспокойством.
Но он не ответил, и она сказала еще, сказала как бы самой себе с горьким ощущением незадавшегося:
— Леля тебя больше года ждала... потом вышла замуж за одного дирижера, уехала с ним в Новосибирск.
И стало совсем тихо в комнате матери, только будильничек постукивал на комоде возле цветов флёрдоранжа.
— Ты где оставил вещи? — спросила мать.
— Пока в гостинице.
— Переезжай ко мне, Мишенька... хоть и тесновато, зато будем рядом. Станешь спать на диване, а у меня хорошая коечка есть. А вообще-то, нужно мне стало, Мишенька, чтобы ты был недалеко, так нужно стало!
Но он не признался, что и ему стало это нужно.
А прежде чем вернуться в гостиницу, он поехал к Францу Францевичу Ристорину. Стал совсем седокудрявым старый певец, с несколько оплывшим двойным подбородком, а когда-то сильный его голос, бельканто, звучал в миланском театре «Ла Скала».
— Ну вот, приплыл наконец, — сказал Франц Францевич. — Какой твой успех?
— Никакой, — ответил Савинов.
Франц Францевич пожевал немного своими толстыми, мягкими губами, потом сказал:
— Мне очень жалко, Миша. Ты свою жизнь с пиццикато начал, щипком начал, а пиццикато чуть-чуть — хорошо, а весь концерт нельзя. Но ты молодой еще, твой концерт в твоих руках, возьми свою скрипку, только не щипком, а играй!
— Франц Францевич, вы помните в консерватории Лелю Беляеву? У нее хорошее контральто было, — спросил Савинов, помолчав.
— И опять ты дурак, — сказал Франц Францевич, — она любила тебя, Леля. Ты большой дурак, Миша... но ты молодой еще, у тебя до моих лет, наверно, целых пятьдесят в запасе, верни мне пятьдесят — и я буду снова петь, я Ленский буду петь, и Онегину будет жалко застрелить меня!
Франц Францевич жевал свои толстые губы, он волновался, но потом сказал напутственно на все пятьдесят предстоящих ему, Савинову, лет:
— Жизнь — это полифония, и только смычком, только смычком! Ты понял меня, Миша?
— Я уже давно все понял. А что — Леля? — спросил Савинов вдруг. — Поет в Новосибирске?
— Конечно, поет... у нее дивное тремандо было.
Теперь можно было и помолчать минутку.
— Передай маме — в субботу приду... может быть, сойдется на этот раз ее пасьянс.
И Франц Францевич прижал его на миг к своему большому животу и тотчас же отбросил, словно устыдившись своей размягченности.
Директор театра лежал на постели, подложив руки под голову.
— Далеко ли? — спросил он, увидев, что Савинов берет чемоданчик.
— На Багдадскую улицу.
— Это где же? — поинтересовался директор.
— Между Армавирской и Сочинской... когда-то на этой улице багдадские пирожники жили.
И директор после его ухода поразмышлял, наверно, где же эта Багдадская улица? Но сейчас так часто дают новые названия улицам, есть ведь и Варненская, и Чукотская, отчего же не быть и Багдадской?
Рабочее утро
Рабочее утро
Я вышел из калитки сада, и сейчас же навстречу мне двинулся коварным, змеиным шагом Федор Федорович Скобелев, прицелился из ружья и убил меня наповал или, по крайней мере, тяжело ранил, потому что я сразу же привалился к забору. А Федоровичу было совсем неважно, что он, может быть, смертельно ранил или даже убил меня: ему было важно, что он хороший стрелок и сразу свалил такого зверя, как я.
— Что же ты делаешь, — спросил я из своего смертного далека, — ведь ты убил меня?
— Здо́рово? — спросил он. — Здорово я стреляю?
И он, наверно, был бы доволен, если бы я сполз в канаву, а не только привалился к забору — не из жестокости, а радуясь своему искусству стрелка.
— Но я ведь не убил вас, — сказал он все-таки, — я из нарочного ружья, но папа сказал, что купит настоящее, когда я подрасту.
— Тогда лучше будет подальше держаться от тебя, — сказал я с опаской. — А вообще-то лучше, чтобы никто не стрелял и никого не бояться, это такая великая штука — мир.
Но Федор Федорович с недоверием посмотрел на меня:
— А если нападут разбойники или медведь в лесу?
— Медведь редко нападает на человека, он предпочитает подальше уйти от него. А разбойникам зачем нападать на тебя. Ты ведь не капиталист, правда?
— Правда, — подтвердил Федор Федорович, однако неуверенно: в свои пять лет он еще не вполне разбирался в структуре общества, но его дед был на войне, это он знал, и как-то в детском саду они поймали фашиста Славу Николова, и он отбивался ногами и кричал, что он никакой не фашист, пока не пришла воспитательница Ксения Христофоровна и не сказала:
— Мальчики, зачем вы обижаете Славу? Какой же он фашист, он такой же сын рабоче-крестьянского государства, как и вы.