Ростислав Николаевич снял со стены дудку с дырочкой на металлическом шарике и с цепочкой, показал, как надеть ее и как свистнуть, а если часто хлопать кончиком пальца по отверстию, то получится трель, и Гаврик
сначала посвистал в дудку, а потом пустил трель.
— Я теперь часто буду приходить, но Серафима Семеновна говорит — не докучай ученому человеку.
— Но ведь и я у тебя тоже учусь кое-чему. Например, святой простоте... ах, сколько бы я дал, чтобы ко мне вернулась эта святая простота!
Гаврик из вежливости посидел еще, потом сказал:
— Я пойду... у меня один урок не приготовлен.
Но Ростиславу Николаевичу, наверно, не хотелось, чтобы он уходил... наверно, ему хотелось представить себе, что рядом с ним воображаемый внук, сын его сына, которому не суждено было стать отцом.
Гаврик вернулся домой, уроки, однако, он все приготовил, просто неудобно было уйти без повода, а за окном уже черство синело после прошедших осенних дождей, и ноябрь, наверно, хрустел по утрам, как кочерыжка.
Он снял с вешалки теплую стеганую курточку на молнии, побродил по тротуару вдоль дома до газетного киоска, а на углу, несмотря на предзимнюю пору, стояла продавщица мороженого, и он подумал и купил за одиннадцать копеек палочку эскимо, пошел обратно к дому, обсасывая облитый шоколадом столбик, зубы вскоре заныли, и он стал зябнуть даже в своей теплой курточке. А во дворе дома стояла, закутавшись в платок, маленькая, озабоченная Серафима Семеновна.
— Что же ты делаешь, ушел не сказавшись? Ты, Гаврик, и не бережешь меня вовсе с моим плохим сердцем!
— Нет, я берегу вас и, когда станете совсем старенькой, тоже буду беречь, — пообещал он.
Серафима Семеновна сразу растаяла, сказала только:
— Ты сообрази все-таки, кто же в такой холод мороженое ест? Идем скорее ко мне, пока мама вернется. Дом еще не топят, такой холодище в комнатах, но у меня электрическая печка.
В комнате Серафимы Семеновны висели в рамках две почетные грамоты: одна — за многолетнюю службу, другая — за отличное обслуживание, и, когда Гаврик поглядел на грамоты, сказала:
— Я писем на своем веку знаешь сколько разнесла? Семь миллионов четыреста двадцать одну штучку.
Гаврик сказал только:
— Ну да!
— Тридцать лет работы, и ноги свои так натренировала, что ты и не поспеваешь за мной, а у тебя ноги помоложе моих. Но теперь мне будет спокойно жить, раз ты посулил меня в старости холить.
Серафима Семеновна сказала это в шуточку, конечно, однако за этой шуточкой стояло, что того, кому положено было заботиться о ней, уже нет, и Гаврик, видимо, понял что-то:
— Раз я обещал...
Он знал от матери, что сына Серафимы Семеновны убили на войне, и это было тоже от того страшного ящика, о котором говорил Ростислав Николаевич.
А вечером, когда он спросил у матери, зачем дали такой ящик Пандоре, Ксения Андреевна затруднилась объяснить поступок Зевса: может быть, он был тираном, хотел, чтобы на людей побольше сыпалось бедствий...
— Когда-нибудь дойдешь и до этого, — сказала только Ксения Андреевна, но, может быть, и в том, что Петр Георгиевич Чагодаев уже свыше шести лет строит электростанцию и никак не может достроить, чтобы вернуться к своей семье, — может быть, и в этом был отголосок просыпанных из ящика бедствий...
— Ты что сегодня делал после школы? — спросила Ксения Андреевна.
— Ростислав Николаевич позвал меня к себе, он сказал, что ему скучно одному.
И он показал боцманскую дудку, сначала тихо посвистал, потом с такой силой, что все матросы сразу высыпали на палубу.
— Балует тебя Ростислав Николаевич! — вздохнула мать.
— Он просил, чтобы я почаще заходил к нему, и я теперь буду почаще заходить к нему.
Следовало, конечно, добавить, что его сын лежит сейчас, может быть, там, где лежала морская звезда когда-то, но он промолчал об этом.
Порожняк
Дочь уехала в город, и Платон Михайлович остался один в пустой даче. Он уже давно привык быть один со своими мыслями, которые от времени становились все гуще и теперь плотно лежали в душе вместе с воспоминаниями. Было немного странно, что по мере того, как уходило вдаль время, воспоминания приближались, они возникали подобно тому, как на маленькой станции, куда он выходил встречать дочь, неслышно возникал из-за поворота дальний поезд, и белые эмалированные дощечки на вагонах напоминали о городах или странах, в каких побывал в свое время и он...
Было начало мая, в прохладной ландышевой тишине леса куковала кукушка, вела счет оставшимся годам, и Платон Михайлович старался не прислушиваться, чтобы не огорчиться, но кукушка была щедрой, обещала много лет впереди; наверно, она переживала пору любви и была великодушна от своей любви, что сто́ит в такую волшебную пору подкинуть человеку еще десяток-другой лет. Это все-таки самая нежная и самая тревожная птица, хотя и не одобришь ее повадки пользоваться чужими гнездами для своего будущего бесцеремонного птенца.