— Товарищ командир, пустите к себе! — крикнула одна из них, наверно самая отчаявшаяся. — Нам только один перегон, а на платформе холодно.
— Куда же я пущу вас? — ответил он тогда. — Втроем не уместимся, да еще в полушубках.
— Как-нибудь, — попросила она уже совсем по-детски, и он неожиданно для самого себя открыл дверку кабины и сказал:
— Садитесь ко мне на колени.
Потом снова пошли ночные поля, девушка сидела у него на коленях, а водитель рядом спал или притворялся спящим. Много раз позднее вспоминал Платон Михайлович то странное овладевшее им тогда чувство, когда на его руках было хрупкое, не приспособленное к тягостям воины существо, видимо уже страшившееся тесной их близости. Она, конечно, не смогла бы понять того нежного и горького чувства, какое испытывал он, думая в эти минуты о жене и о дочери, думая вместе с тем и о матери девушки, в тревоге и смятении отпустившей ее...
В кабине грузовика было теплее, чем на открытой платформе, все-таки дыхание трех людей согревало ее, и тихий мир, словно отъединенный от опустошенной земли вокруг, траурно белеющей заново выпавшим снегом, — тихий мир был в кабине пробитого не одним осколком грузовика. Час спустя поезд стал притормаживать, остановился, девушка сказала наспех: «Спасибо, товарищ командир», спрыгнула с платформы на перрон, и с других платформ тоже спрыгивали связистки, наверно совсем продрогшие. Состав постоял недолго, пополз дальше, путь только что восстановили, и все осталось позади: и мартовская ночь, и те чувства, какие испытывал он, Платон Михайлович, и связистки, которых по мере наступления перекидывали, видимо, на новые места... а до весны с ее теплом было еще далеко, даже здесь, на Украине.
Кто знает — может быть, среди пронесшихся сейчас перед ним вагонов была чудом уцелевшая именно та платформа, на которой некогда, сидя в кабине грузовика, испытал он сложные и горькие чувства? А порожняк вскоре пригонят к месту назначения, вагоны растащат в разные стороны, прицепят к новым составам, и пойдут облитые нефтью и мазутом цистерны в Альметьевск или Грозный, а платформы — одни за лесом куда-нибудь под Кострому или к лесным биржам Архангельска, а другие — в Караганду или Донецк за углем.
Все уже залечено, построено заново, возникли новые города, которых не было на картах военного времени, а молодое поколение не только из книг по истории или опубликованных воспоминаний знает о минувшей войне, оно знает о ней и по своей безотцовой судьбе, и по тому горю, какое пришло в их дом, когда они были еще совсем малыми детьми или только младенцами, а их матери состарились раньше времени, и многие из них уже ушли раньше времени, насмерть пораженные войной с ее замедленным действием...
По разным поводам приходят к человеку его мысли, а иногда и по странным, неисповедимым поводам: вот посидел он, бывший подполковник артиллерии Платон Михайлович Сиверов, на маленькой станции, вспомнил годы войны, но где та — он думал об этом не раз и прежде, — где та, которая в тесной кабине военного грузовика сидела на коленях у него, не зная, какие тревожные и нежные мысли пробудила в нем ее незащищенная молодость? А может быть, встретит он как-нибудь уже пожилую женщину, ныне врача, или инженера, или библиотекаря, или учительницу, и узна́ет в ней ту, с которой так странно соединила его на миг военная судьба, но нередко и самый малый миг непостижимо долго длится.
«Здравствуйте, — скажет он, — вы не узнаёте меня, конечно. Да и как узнать, если мы даже не разглядели друг друга тогда, и я ничего не знаю о вас, кроме того, что вы были связисткой. А я — тот, который вез вас на своих коленях, как дочь, в кабине грузовика, стоявшего на платформе поезда. В ту пору я был капитаном, а ныне — подполковник в отставке». И женщина ответит: «Я помню вас. Я не забыла, как вы приютили меня в кабине грузовика на платформе вагона». А может быть, она скажет: «Вы ошиблись. Я никогда не была на войне. Но ведь совсем не важно, была ли это именно я или другая». И он мысленно согласится с ней: «Конечно, это совсем не важно... важно, что я храню это в памяти, хотя со времени войны прошло уже свыше тридцати лет».