Сев на койке, я зябкими ногами нашарил пушистые меховые тапочки, не сбрасывая с плеч толстое шерстяное одеяло. Зыбкий пол норовил предательски уйти из-под ног, но крохотность каютки не дала ногам разгуляться.
Уткнувшись в холодный запотевший иллюминатор разгорячённым лбом, гляжу на свинцово-серые волны, бьющие в стальные бока парохода. Отдельные брызги долетают до самого иллюминатора, но вообще видно плохо — пусть по часам и день, но низкие нависшие тучи закрыли не только само солнце, но и кажется — заслонили весь белый свет.
Наверное, апокалипсис будет выглядеть как-то похоже — полное отсутствие солнечного света, холод и уныние, вымораживающее из потаённых глубин души всё самое хорошее. Беспросветность.
В маленькой каютке душно и одновременно холодно. Откроешь чуть-чуть иллюминатор, так выстужается моментально, и сразу сырость чуть не брызгами, засыхающая потом в тончайший солевой налёт. Закроешь, и сразу дышать нечем, только сырее стало. Такая себе зябкая, могильная духота, давящая на грудь увесистой чугуниной.
Только и радости унылой, што в двухместной каюте я один, мало желающих путешествовать по предзимней Балтике, да ещё и на грузовом по факту пароходе. Вроде как и жаль иногда, што нет попутчика, но тут как уж повезёт!
Какой-нибудь куряка, смолящий безостановочно одну цигарку за другой, задохнул бы даже тараканов. Да ещё и не факт, был бы не то што даже приятным, а хотя бы и сносным попутчиком. Лучше уж одному, чем с кем попало!
Заняться на судне решительно нечем. На палубе скользко, ветрено, и нешуточно опасно для сухопутново меня. Ограждение невысокое, а лееров ровно столько, сколько нужно для дела, а не для хватания.
Моряки из экипажа хмыкают только презрительно, для них это не шторм, а так — волнение. Экскурсии мне устраивать решительно не торопятся. Экипаж смешанный, шведско-датско-немецкий, и все — через губу.
Распоследняя палубная падла считает себя не где либо кем, а потомком викингов! В крайнем случае — истинным германцем, представителем высшей арийской расы. Неприятно и… какую-нибудь гадость хочется сделать, от всей широкой славянской души.
Только и радости, што качка не берёт! А из всех занятий — только еда три раза в день, да чтение.
Н-да… взял с собой в дорогу две книги Шолом-Алейхема[53]
, подаренные ещё в Одессе, но так и не читанные пока, да «Стену плача[54]» Менделе Мойхер-Сфорима[55].Взять-то взял, но оказалось, што две из трёх — на иврите. Буковки всё те же, жидовские, а язык совсем другой. Обчитаешься! И был бы хоть словарик…
Шагнув с подножки вагона на перрон, Котяра повёл глазами по сторонам, и уверенно направился к указанному Коньком месту, где уже стоял мужчина, уверенно опознанный хитрованцем как «жидовский иван».
— Шалом алейхем, — поприветствовал он местново, — не вы ли будете Семёном Васильевичем?
— Шалом увраха, — отозвался мужчина, смерив парня пронзительным взглядом, — ви хотите таки сказать, шо имеете рекомендацию от нашево общево друга?
Вместо ответа Котяра приподнял шляпу. Короткая обоюдная проверка, вот уже жидовин расплывается в улыбке, и становится воплощением одессково гостеприимства.
— Егорка говорил за вас не очень много, но всегда хорошо, — сверкая фиксами, разливался Семэн (именно Семэн Васильевич, молодой человек!), — так шо могу сказать, шо заочно мы уже немножечко таки знакомы. Мой юный друг писал за вас, шо нужно немножечко спрятать, и по возможности пристроить к интересному делу, но может быть, вы имеет планы как-нибудь иначе?
— Пристроить, это хорошо, — усевшись в экипаж, осторожно отозвался Котяра, очень бережный к словам, — особенно к интересному.
Ворохнувшись, он устроился поудобней, зорко поглядывая по сторонам и пытаясь оценить нового знакомого. От Семэна Васильевича явственно пахло чужой кровью, хорошим одеколоном и… возможностями.
«— Пожалуй, — оптимистично подумал Котяра, — што и к лучшему! Может быть, даже и сильно»
Тридцать пятая глава
Надсадно пыхтя и дымя всеми трубами, пароходик начал входить в афинский порт. Гудок…
… и солнце! Разом! Будто пронзительный звук пробил облака, разорвал их на клочья. Свет небесный сверху столбом шарахнул по палубе, и все железки судовые, потускневшие малость после нелёгкого перехода, мягко засветились.
На душе сразу — лето! И даже пронзительный сырой ветер, рвущий одежду, ни разу не зимний. Холодно, зябко до самых костей, но — лето.
Потянувшись от души, прогнулся назад, да и встал на мостик, а оттудова и на руки, да и назад. Ошарашенные глаза матроса… и неловко почему-то стало, хотя с чево бы?
Застеснявшись, прошёл на корму, за которой ласточкиным хвостом струились пенистые волны, бликующие под лучами солнца. Парящие в небе чайки пикировали в них, выхватывая рыбёшку, и тут же на них с пронзительными криками налетали менее удачливые товарки, пытаясь отобрать добычу.
— Всё как у людей, — засмеялся я, глядя на безобразный скандал, развернувшийся в воздухе, — одни работают, а другие так!