Андрей почти уже было и повернул, но вдруг из-за клуни и амбара, прорываясь сквозь ветви высокого, растущего у соседей на меже вяза, вышло к нему навстречу полуденное яркое солнце. Оно сразу пригнуло бурьяны к земле, рассеяло их еще минуту тому назад, казалось, неодолимые рати и тьмы; они дрогнули, смешались и начали в беспорядке и страхе бежать за реку, роняя на этом бегу остро отточенные свои татарские мечи и копья. Андрею оставалось лишь подсекать их, бегущих, отцовскою девятисильною косой. Жизнь в то же мгновение вернулась к нему, все раны и рубцы на теле перестали болеть и исходить змеиным огнем, а вместе с ними перестала болеть и душа.
Сражался Андрей с бурьянной татарской ратью почти до самого вечера, когда солнце, тоже утомленное битвою, склонилось на запад, за речку. Столько отвоеванной, свободной земли под просо ему, конечно, не было нужно, но ведь не единым днем, а может, и не единым годом жив Андрей и, глядишь, соберется с силами, вскопает-вспашет каким-нибудь завалявшимся тракторишком весь огород, засадит по весне клинышек картошкой, а под осень засеет рожью, – так что бурьянам на плодоносной этой, хотя пока и предсмертно больной, земле не место.
А чтоб от них не осталось ни духу, ни даже помину, Андрей решил все-таки предать поверженные, топорщащиеся в разные стороны черно-бурым будыльем покосы огню. Вооружившись граблями и вилами, он сгреб их в небольшие копны-стожки, скопнил, а потом перетаскал в самый конец огорода, к пойме, где обнаружил клочок сырой, только-только освободившейся от полой воды земли.
Бурьян зажегся от единого щелчка зажигалки и сразу полыхнул высоким красно-дымным пламенем, не смея угрожать ни надворным постройкам, ни вишеннику, ни саду. Горел он недолго, быстро оседал, обугливался, превращался в мглисто-седой пепел. Налетавший частыми порывами ветер подхватывал его, поднимал над затопленными еще грядками, а потом с ураганной силою развеивал по неоглядно широкому половодью. Андрею по-язычески отрадно было наблюдать и за этим обжигающим огнем-пожарищем, и за черным рвущимся в небо дымом, который пытался застить закатное, но все равно неугасимое солнце, и за разносимым по ветру над поймой-морем пеплом. Ему казалось, что в этом очистительном огне сгорели и тоже развеялись по ветру все его сегодняшние недобрые предчувствия и страхи и что теперь он человек заговоренный, и в родных Кувшинках, в родительском доме никто его не посмеет обеспокоить, никто не посмеет нарушить его выстраданное годами на войне отшельничество.
Устал Андрей за день от велосипедного своего неудачного похода, от косьбы и поджога все-таки основательно. Отвык он заниматься подобными праведными трудами, когда с утра до ночи, как истинный крестьянин, на ногах, весь в делах и заботах: пахать, сеять, косить, промышлять в лесу на охоте и заготовке дров, лишнюю минуту не посидишь, не передохнешь, солнце – вот оно – только вроде бы встало, поднялось над горизонтом, а уже клонится в обратную сторону, уже касается совсем иного, закатного, горизонта краешком. Ни растапливать лежанку, ни готовить какой-нибудь горячий ужин у Андрея сил уже не хватило. Тем более не хватило их на ночное бдение возле отцовской заповедной этажерки. Он наскоро попил утреннего холодного чаю и упал на кровать, сквозь сон уже слыша, как полушепотом переговариваются на сосне аисты, рассказывая друг дружке, что увидели-услышали с высоты птичьего своего беспредельного полета на заброшенной, но все равно пробуждающейся к весенней жизни их земле-Родине.
Утро следующего дня Андрей опять встретил в работе. Поднялся, правда, с трудом, с трудом и размял, изгоняя ломоту и усталость, одеревеневшее после вчерашней битвы с бурьяном тело. Но когда вышел на огород с лопатою в руках, то почувствовал себя легко и бодро. Должно быть, начал он уже потихоньку втягиваться в крестьянскую хлебопашескую жизнь, которая, в сущности, и есть единая и непрерывная работа на земле.