Дальше я смутно помню, что происходило, я, видимо, полил все здание бензином и подпалил, бросив зажигалку. Я видел, как все горело, включая ее дневники. Те самые проклятые дневники или письма, или что она там писала в своей тетрадке, лживое и пустое, как и моя вера в то, что меня можно любить… Они горели. А я бросал в языки пламени один за другим листы бумаги и выл зверем. Какая разница теперь, какой облик примет мое безумие, ведь мы наедине - я и мои дьяволы, мы сожжем дотла эту обитель, где призрак моего отца карабкается по стенам и, развернув голову задом наперед, скалится на меня дикой и злорадной ухмылкой.
Нет, любви не существует, у той дряни, которая поразила меня, совсем иное название, и я его так ни разу не услышал и не произнес, потому что оно нечитабельно и не произносится вслух, как самое тяжкое проклятие. И я смотрел, как преисподняя разверзлась перед моими глазами… а потом я все же вынырнул из тьмы.
Ослепленный вспышками боли, я орал. А может быть, мне казалось, что я ору, потому что мое горло разрывало на части. Задыхаясь от дыма и от хохота, я вдруг понял, что лежу на выгоревшей лужайке перед пылающим домом, где-то вдалеке пищат серены, и в этот раз мне не удалось отправиться в ад. Наверное, в этом и есть мое наказание – продолжать агонизировать бесконечно.
Потом, когда наконец-то смог встать с больничной койки и увидеть свое лицо, я весело рассмеялся. Я хохотал, как умалишенный психопат – Франкенштейн вернулся. Вот он - смотрит на меня больными глазами и ржет вместе со мной. Мы с ним узнали друг друга - больше нет масок. Вот они мы настоящие. Я и мое отражение. Я отказался от пластических операций. Зачем? Прошли те времена, когда меня волновало чье-то мнение о моей внешности. Теперь я наслаждался, когда в глазах собеседника мелькал ужас. Мне нравилось поворачиваться той стороной, где кожа было искореженной уродливыми шрамами, а потом смотреть, как мой оппонент прячет взгляд. Выбивать их из привычного комфорта своим уродством и упиваться реакцией. Страх был вкуснее всех из них, и самой кислой – жалость. Едва ощущал ее – выносил приговор. Мог просто разнести чью-то компанию, чтоб вместо жалости ненавидели и боялись.
Почти сразу я переехал в дом своего дяди. Мне там было намного уютней, чем в своем склепе, который сгорел и не оставил во мне и следа сожалений. Мать умерла спустя несколько недель. То ли ее добило сожжение дома, то ли она переволновалась за меня (что маловероятно), но ее сердце не выдержало, и она просто не проснулась в одно хмурое дождливое утро. Я организовал ее похороны и закопал ее рядом с отцом. Как хотела она и ужасно не хотел он. Насолить ублюдку было приятно даже спустя много лет после его смерти. Пусть лежит под ее истерическим надзором и проклинает меня с того света. Было ли мне жаль свою мать? Не знаю. Возникла еще одна дыра в груди. Болела ли она? Наверное, когда у человека переломаны все кости и он еле дышит от боли, он не заметит, если ему сломать еще одну.
Мне болело… но я воспринял это как должное. Для меня она умерла много лет назад, когда я держал ее за ноги и обмочился от ужаса.
А потом в одну из бессонных ночей вдруг понял, что одиночество сводит меня с ума. Не помню, как оказался у приюта и забрал того пса. Самое смешное - я не мог его найти среди всех лающих существ, а он… он меня узнал. Хромоногий Лавруша и обгоревший Огинский составили прекрасную пару. По вечерам я выжирал коньяк, а он грыз свою кость рядом и иногда отбирал у меня бокал. Мы ругались, и я уступал ему, отдавал бокал и засыпал на диване, иногда прямо в туфлях. Во сне чувствовал, как мой пес стягивает их с меня. Иногда смотрел на него и вспоминал, как Надя гладила эту страшную морду и трепала за ушами. Я тогда ужасался ее поступку. Мне казалось, что после этого нужно непременно отмываться в хлорке и сжечь всю одежду.